«Вы не представляете, что они могут сделать», – отвечал Товстоногов, объясняя свою неготовность идти на конфликт с властью, более жестко отстаивая те или иные постановки, решения, принципы. Известный актер и поэт Михаил Ножкин в более поздние времена пел о своем поколении – поколении 1937 года:
Страх вошел в души, в подкорку мозгов, стал частью менталитета советского человека. Отсюда описанный в прошлой главе переполох из-за цитаты Толстого, которую вдруг да воспримут как посмертный пинок Брежневу…
Георгий Александрович слишком хорошо знал это мучительное и унизительное чувство. Он прожил с ним всю жизнь. С ним долгие годы жила его мать после ареста отца.
Сын режиссера Сандро вспоминал:
«Первый раз легкая гроза для детского сознания прогремела, когда я спросил у мамы, то есть у бабушки, которая меня укладывала спать, почему она не раздевается на ночь? Она сказала, что разденется, когда нужно будет. Я не знал, что она никогда не раздевалась с тридцать седьмого года. Боялась ночного прихода, и как грузинская женщина не могла допустить, чтобы чужие застали ее ночью раздетой. Я понял все это задним числом, вспоминая эти эпизоды позже. Не понимал ее неприязни, если не сказать больше, к соседям. Мы жили в огромной квартире, а у нас было всего две комнаты, хотя квартира принадлежала деду, он заведовал кафедрой в Тбилисском институте транспорта. Соседи служили в НКВД и были подселены к нам. Отец разговаривал со мной на эти темы осторожно, не потому что боялся, а потому что постепенно развивал во мне мысль о том, что одно говорят официально и совсем другое – истинная жизнь. Я медленно осваивал, какую жизнь он прожил, будучи сыном врага народа. С шестнадцати-семнадцати лет это стало постоянной темой наших долгих ночных разговоров. Накуриваясь до одури, он рассказывал о том, что ему пришлось пережить, как это соединялось с профессией, как почти каждый спектакль был на грани закрытия».
Страх… Это липкое, сковывающее душу, подобно спруту, чувство год за годом диктовало «хозяину» БДТ компромиссы, а иногда и поступки, за которые приходилось стыдиться.
Анатолий Гребнев вспоминает:
«В тот приезд я застал Георгия Александровича в состоянии душевного смятения. Таким я его еще не видел. Накануне в “Правде” появилось очередное “коллективное письмо” с бранью в адрес академика Сахарова, и там, среди громких имен “представителей интеллигенции”, стояло и его имя, его подпись. Разумеется, это не могло быть сделано без его согласия, хотя бы устного. Он не сказал “нет”.
В те дни он не выходил из дома, не подходил к телефону, болел. Разговор наш не клеился, оба избегали деликатной темы. Наконец он заговорил “об этом” сам.
Конечно, он утешал себя тем – пытался утешить, – что волен в своих поступках лишь до тех пор, пока дело не касается судьбы театра, а здесь на карту было поставлено все, – так он убеждал, похоже, себя самого, и в этом была правда, но не вся правда. И он это чувствовал сам, как никто другой».
Страх стал главным лейтмотивом товстоноговского «Ревизора». Для него комедия Гоголя не была, как и «Горе от ума», лишь комедией, высмеивающей некие пороки, бичеванием неистребимого недуга взяточничества. Главной мишенью Георгий Александрович выбрал недуг иной. Вот как рассказывал об этом он сам: «Личный интерес к “Ревизору” пришел через Достоевского. Бывает, что один писатель начинает восприниматься по-новому через другого и для тебя лично открывается нечто такое в преемственности и развитии мировых идей, что прежде понимал лишь умозрительно. <…>