Георгий Александрович всегда любил Марсово поле, выезд на Неву, при котором возникает восхитительная панорама имперской столицы и переливающееся разными цветами бескрайнее небо над шпилем Петропавловки… «Когда я вижу это небо, эти краски, всю панораму набережной и дворцов, я счастлив, что живу в этом городе», – говорил режиссер.
23 мая 1989 года в 18:30. фисташковый «мерседес» остановился на светофоре перед поворотом на Кировский мост. Одновременно остановилось сердце его водителя – Георгия Александровича Товстоногова, чья душа мирно отошла в то удивительное небо над золотым петропавловским шпилем, которым он так часто любовался…
«Это случилось вчера, – записал в дневнике на другой день Олег Борисов, уже много лет боровшийся с онкологическим заболеванием. – Как говорят англичане, присоединился к большинству. Не просто к большинству, но лучшему. Теперь он в том мире, где живет Достоевский, Горький… Только те – много этажей выше. (Особенно Ф. М. – он где-то на самой вершине.) “Идиот” и “Мещане” были мои любимые спектакли, и я счастлив, что в них играл – хоть и не на первых ролях. Я учился тогда…
Знатоки говорят, что в том мире человек должен освоиться. Что это трудно ему дается. Но у людей духовных, готовых к духовной жизни, на это уходит немного времени. Товстоногов сразу отправится в библиотеку, где собрано все, что Шекспир, скажем, написал после «Бури» – за эти без малого четыре столетия. Что это за литература, можем ли мы представить? Едва ли… Персонажи в ней будут не Генрих V, принц Уэльский, не Фальстаф, а неведомые нам боги, атланты… В детстве, когда мы изучали мифы, мы что-то о них знали… но потом выбросили из головы. Когда сидишь в их читальном зале, – я так это себе представляю, – слышатся звуки, доносящиеся из их филармонии. Только в ней не тысяча мест, не две… У ГА скоро будет возможность послушать новый реквием Моцарта. И убедиться, что его Моцарт (из спектакля “Амадей”) был поверхностный, сделанный с далеко не безупречным вкусом. Впрочем, сам Моцарт за это не в обиде… Среди слушателей есть, конечно, и Сальери. Нам эту музыку пока не дано услышать.
Место кончины Георгия Товстоногова.
Дом, где жил Товстоногов, именуемый в Петербурге «дворянским гнездом». Рядом – сквер с памятником режиссеру.
Со смертью человека с ним происходят самые обыкновенные вещи. Он перестает принадлежать своим близким, своему кругу. Кто-то имел к нему доступ – к его кабинету, к его кухне, – кто-то мечтал иметь, но так и не выслужился. Теперь все изменилось. Я могу говорить с ним наравне с теми, кто раньше бы этому помешал. И я скажу ему, что это был самый значительный период в моей жизни – те 19 лет. И самый мучительный. Вот такой парадокс. Но мучения всегда забывались, когда я шел к нему на репетицию. Он очень любил и наше ремесло, и нас самих. Он исповедовал актерский театр, театр личностей. Мы имели счастье создавать вместе с ним.
Теперь помечтаем. Через некоторое время он пригласит меня на какую-нибудь роль. Возможно… В свой новый театр. Скажет: “Олег… тут близятся торжества Диониса. Я Луспекаева на эту роль… правда, хорошо? Сюжет простой: Дионис встречает Ариадну, покинутую Тезеем. Жаль, Доронину пригласить пока не могу… А вы какого-нибудь сатира сыграть согласитесь? Первого в свите? Он бородатый такой, шерстью покрыт…”
Я соглашусь, Георгий Александрович. Ведь мне надо будет, как и всем, все начинать сначала».
Похоронили мастера в некрополе Александро-Невской лавры. На прощание с ним собрался не только весь культурный Ленинград, но и многие приезжие из Москвы и других городов: от известных деятелей искусства до простых зрителей, которые хотели в последний раз поблагодарить и поклониться великому режиссеру.
«Это был первый в его жизни спектакль, в котором он участвовал как молчаливый статист, – писал Анатолий Смелянский. – Отпевание происходило мерно и торжественно, совершенно в духе его классических постановок, поражавших не только глубиной содержания, но и мощной внутренней силой, той завораживающей энергией, которая отличает высокую режиссуру. Отпевание шло ровно час, секунда в секунду. В строгом ритуале, как и в его спектаклях, был жесткий ритмический закон, при том что и здесь сохранялась какая-то глубоко личная импровизация. Порой казалось, что слова старой молитвы звучат так, как будто они были сложены именно к этому случаю – так звучали в его спектаклях тексты Толстого или Достоевского. “Смертию смерть поправ” – финальная кода православного отпевания – вершила жизненный и художнический путь этого человека, подсказывала и формулировала главную тему его искусства. Разве не об этом – “смертию смерть поправ” – он поставил лучшие свои спектакли, от “Идиота” до “Истории лошади”?