Частовской овчар прожил долгую многотрудную жизнь – целое столетие, трудясь в одной и той же ипостаси: сызмальства и до последних своих дней пас овец. Они-то, божьи агнцы, чуть было и не погубили его, когда он с бесстрашием, в одиночку, будто на медведя с рогатиной, выступил в защиту исконной романовской грубошерстной овцы-шубницы: это на заре колхозной «эры» лихие переворачиватели «жисти» насаждали по худосочным колхозам северного края завезенных из Средней Азии курдючных баранов, которые никак не хотели приживаться во влажном климате Предъильменья, туберкулезно кашляли и дохли, как жирные осенние мухи с приходом холодов. А на местных прытких барашков в ягнячью их пору было наложено строжайшее табу. Их поголовно холостили под строжайшим надзором районной ветслужбы и ОГПУ.
Так во мстинском побережье была «вырублена под корень» плодовитая романовская овца-шубница, приносящая в окот, а их в году два – весенний и осенний, по три-четыре, а то и пять ягнят, которая из веку в век служила в лесном крае становой жилой всего уклада жизни. И от этой скорой порухи, не заставив долго себя ждать, в деревню как-то уж очень зримо заявилась незванной гостьей сирая обездоленность. Вместо привычных тулупов и полушубков сельчане стали обряжаться в «куфайки», вместо валенков в зиму обулись в резиновые чеботы, наживая неизлечимый ревматизм. И до стыдобы было глядеть, как мужики в мороз и вьюгу ехали в лес за дровами или на дальние приозерские пожни за сеном-«болотиной». А еще горше было самим мужикам-возницам от сознания того, что дома в загнетках их печек больше не томятся в обжаристых глиняных горшках запашистые крошевно-зеленые кислые «шти» с бараниной, которые на второй день, как и вчерашние рыбники на капустно-луковой основе с престольного стола, становятся еще ядренее, особенно, на опохмельную закусь. Так бездумно-бездарным уничтожением здравого смысла селяне лесного края сразу лишились многих жизненных благ.
А супротивника чужеродной скотины, замахнувшегося наперевес навозными трехрожковыми вилами на грозного огэпэушника, перепоясанного-перекрещенного желтой, из скрипучей кожи, портупеей и при вороненой «пукалке» на боку, стерегущего коновала Артюху, чтобы тот с похмела, случаем, не пропустил ни одного барашка местной породы – «пошшокотать» острым ножичком, там, где «надоть!», с устрашающими словами во святом гневе: «Порешу щас, гепею-перепею!» – чуть было не сослали в дали-дальние. И упекли бы, как миленького, да не нашлось для него такой чужбины, где бы «Макар коров не пас».
К тому же и деревня встала горой за своего непревзойденного мастера берестяных дел. Лучше и краше его лаптей, ступней, заплечных кошелей, лукошек, туесков для хранения обеденного харча в поле или на сенокосе – никто не плел… Слыл он в деревне и как самый «культурный» муж! – без претензий на какую-либо образованность: вместо личной росписи, где надо, ставил «крестик». И поди ж ты, никто, даже поп местного прихода, так не жалел свою жену, как их разлюбезный овчар. Не обращая внимания на насмехания сельчан, носил зорями – до выгона скотины – воду на коромысле из колодца своей «барыне» Ефросинье. На такую по разумению новинских мужиков постыдность и поныне еще никто не снисходил в деревне.
Зато, когда он тихо отошел в мир иной, сразу все спохватились, что теперь им будет недоставать благородного, «культурного» овчара. Поэтому и похоронили его, как заслуженного аборигена, наравне со старейшей учительницей Ниной Ивановной Никитиной, оклеветанной незаслуженно во время раскулачивания мужа-лошадника, со всеми почестями, с музыкой, востребованной из Града Великого за пятьдесят немеренных верст. Этими хлопотами была оказана от благодарного селянского «обчества» как бы последняя ему пастушья гостевая «череда» с признательными, идущими от сердца, словами: «Пусть земля будет тебе пухом, незабвенный наш Иван Наумыч. Аминь».
Вот такой-то, всеми уважаемый человек, по призванию – овчар, прошедший в жизни огонь, воду и медные трубы, и коноводил до войны на мужских зимних посиделках в столярне у молодого Мастака-Гаврилы за наркома местного «НИДа». И поныне старожилы деревни помнят, с какой дипломатичной выходкой встревал он в споры-разговоры молодых, не исключая дебаты и мирового значения: «Покойничек, Петра Захарыч (или Кузьма Андреич), не даст соврать…» И пошел-поехал рассказывать были-небыли из своей служилой молодости. Про сопки Маньчжурские, где «в одна тыща девятьсот четвертого года ходил в «штыковую» на японский чудо-пулемет…»