И скорому жениху пришелся «пондраву» синеокий «полевой цветок» с припухлыми нецелованными губами… И уже через неделю фартовый гость, видно за все свои прегрешения молодости перед деревней, закатил такую разливанную веселую «сварьбу» (истый новинский абориген, как только ступит на свою, обетованную предками землю на берегах Бегучей Реки своего Детства, никогда не скажет свадьба, только: «сварьба… байня, брательник, сродник, наш однодеревенец…»), на которой он подарил своему дружку-приятелю детства и запевале деревни новую, ненашенскую песню. И тут же напел ему ее мотив. Песня, оказалось, и сложена была как бы для могучего голоса новинского Мастака-Гаврилы. Когда тот, слегка кашлянув в свой кулачище размером в пудовую гирю, вывел первые ее слова, считывая с помятого листка отрывного календаря, у многих по спинам разгоряченного застолья забегали цепкие холодные мураши, а в окнах нового клуба тоненько зазвенели стекла в рамах:
– Гренада, Гренада, Гренада моя!
И запевале дружно подхватила новинская «сварьба»:
– Горько, горько!
– Подсластить надоть!
После свершения – на ура! – «горько», старый одноногий гармонист, инвалид русско-японской войны в начале века, сделав отмашку бородой-лопатой в сторону молодых и разломив на колене свою голосистую чудо-тальянку, с форсом объявил:
– Дык, уважаемые, пиеса: «Барыня»!
Деревня Новины всегда славилась не только хваткими плотниками, голосистыми запевалами, но и знаменитыми гармонистами. Никанорыч же был гармонист из гармонистов, без которого не игралась ни одна уважающая себя «сварьба» в округе. За ним приезжали, несмотря на непогоду, из самых дальних лесных углов приречья.
Да, умели в довоенных Новинах от души работать, но и широко гульнуть. Так столяр по прозванию Мастак-младший, помимо присущих деревне с исстари престолов, справлял еще и День рождения своего единственного любимого сына Ионы, совпавший с поминальным днем его деда, знаменитого на все приречье, столяра Ионыча. Так один Мастак ушел из жизни, другой, через колено – продолжатель работящего древа – пришел в нее в один и тот же день и час. И этот, сугубо семейный праздник Мастаков уже давно стал как бы третьим престолом в Новинах – после Николы летнего и яблочного Спаса.
И как уже повелось, все были в этот день в сенокосных ситцевых обновах. Поэтому и праздновать новинцы собрались с «укоротом», долго не засиживаясь, помятуя, что завтра – сенокос!
И вот уже дело дошло до первых песен, когда перед крашеным узорным палисадом Мастака объявился на фыркающей, взмыленной лошади седовласый военкомовец с тремя кубарями в петлицах, зычно выкрикнув из седла:
– Мужики, шабаш веселью! И запомните этот черный день календаря: 22 – июня Сорок Первого! Уже с раннего утра на нас грядет Большая война, мужики…
Спешась с лошади, верховой накинул повод на штакетник и через открытую калитку вошел в присмиревший сад, где его встретил язвительными словами колхозный бригадир Грач-Отче-Наш:
– Значит, дорогой товарищ, извините за выражение, вышел большой капец Пакту о ненападении, знаш-понимаш-обченаш?
– Выходит так… амба Пакту, – с тяжким вздохом согласился смурный чрезвычайный вестовой из «рая» по особым поручениям, доверительно, как в последний раз, крепко ручкаясь с бывшим сослуживцем на одних летних военных сборах. – Этого, Сим Палыч, надо было ждать… И ждали в «низах», только не думали-не гадали, что «верхи» наши перестараются в своем возжелании на примирение.
– Молись до пупа. Бог любит докуку, знаш-понимаш-обченаш, – разрядился в сердцах Грачев. – И впрямь, можно было подумать: «братья – навеки!»
А порученец из «рая» уже раскручивал вынутую из полевой брезентовой сумки строго-служебную свитку, и хотел было с маху приступить к оглашению поименного списка новинских однодеревенцев, как к нему подсуетился услужливо, с расплескивающейся чаркой, не значившийся ни в одной строке уже рассекреченного реестра человеческих душ бывший солдат, окуренный вражьими удушливыми газами и изъеденный окопными вшами – за царя-батюшку – в четырнадцатом году, а затем, в пятнадцатом, отбывая «ерманский» плен.
– Маткин берег – батькин край, дорогой товарищ, допрежь, жахни для храбрости, а уж потом дуй до самой горы! А мы хошь маненько переведем дух, – с нарочитой веселинкой сказанул новинский-белобилетник по возрасту Тюха-Матюха, который, как покажет время, раньше всех окажется «забритым» в РККА; следом за мужиками погонит на сборный окружной пункт призванных на войну лошадей, да и сам по доброй волюшке окажется военнообязанным: не хотелось расставаться со своими «выпестышами» – чубарым к саврасым…
Военкомовец даже оторпел от таких неуставных отношений. Но и от чрезмерного радушия сельчанина не устоял. А приняв в руку чарку, он обвел виноватым взором пожухлое враз застолье, ждавшее от него если не милости божьей, то хотя б человеческого участливого утешения к себе. И он, как бы про себя, глухо сказал словами часто бытовавшей тогда песни: