За отличие в том сражении у Крутого Ручья новинскому многоуважаемому однодеревенцу была предоставлена краткосрочная побывка в родных краях при личном оружии. Уже немногим старожилам деревни дано помнить, как он, Филипп Ионыч, в морозных сумерках, весь заиндевелый, поднялся на припорошенный первым хрустким снегом новинский кряж с окровавленной повязкой на голове, видневшейся из-под шапки, с отечественным (в диковину!) автоматом на плече. На зеленом брезентовом ремне, в желтой кожаной ножне висел кинжал-штык. А на груди колесом посверкивала при народившемся рогатом месяце совершенно новенькая медаль «За отвагу», которую, видно, гость-боец перед деревней перецепил с гимнастерки на нагольный полушубок под стать снегу, чтобы все однодеревенцы увидели в нем, что он – не просто вчерашний новинский рачительно-хозяйственный бригадир, а боевой ратник Отечества!
И как тут было не запеть на радостях новинским дружкам – Ионке Веснину и Михе Быкову, оставшимся в деревне за мужиков, встречный марш своему отважному земляку:
И от этой памятной встречи на речном кряжу новинским санапалам загорелось – хоть завтра! – пойти добровольцами на войну…
Но если сказать откровенно, первыми, кто выиграли бой у Крутого Ручья, уже на третье раннее утро Волховского фронта Великой войны, еще не значившегося ни в каких оперативно-стратегических планах – ни в наших, ни во вражьих штабах, были новинские однодеревенцы: зеленый подростыш по имени и прозванию Ионка-Весня и кособокий председатель – Родный. Вызволяя из-под кручи на перемычку насыпи по частям разъятую телегу, Егор Мельников разом осознал, с кем он теперь остался «крепить тыл обороны страны», а бабки Грушин санапал волыглазый разом отыграл все свои мальчишьи забавы «в войну». А когда она, непридуманная, кончится? Об этом никто не только не знал, но даже и не загадывал…
– Ну, родный, трогай с Богом! – дал «добро» председатель, оглядывая вокруг себя телегу, и испуганно просипел: – А гармонь-то, где? Неужто… на заулке Поперечной оставили?
– Да вона она, растянутая висит на сломанной ольшине! – радостно сообщил ездовой, соскакивая с телеги и кубарем скатываясь по насыпи, за пропажей.
– Ну и ну… – только и всего, что мог сказать оторопевший председатель, еле переводя дух от новой незадачи. На этот раз у него не нашлось даже нечаянного матюга. Он лишь только отрешенно поскорбел, обращаясь к благоразумию своего еще «необъезженного неука», с кем ему теперь надлежит крепить оборону страны. – Родный, да ты не торопись, а все делай поспешая. Послухай-ка, што я тебе щас скажу. Пока мы тут – телимся-не растелимся, а там-то, на границе, немцы-то, поди, прут и прут на своих ходких танках… Ведь они на них эдак сходу подмяли под себя всю Европу. Што-то, што-то теперь будет, а?..
Вот уже осталась позади, после Крутого Ручья, опрятная деревня Поддубье с веселыми голубыми резными наличниками, где жили скуповатые и ходкие на ногу маловишерские «молоконосы», которым пробежать пробежкой с берестяными заплечными кошелями на три четверных бутыли десять верст до рынка – не расстояние.
Мельников, глядучи со слезами на глазах на путанную расторопность своего ездового, видно, воспрял духом, что еще будет ему с кем «крепить тыл».
– Ну, родный, гляжу, с тобой не пропадешь, – сказал он, посмеиваясь своими карими, с теплинкой, глазами. – Хошь и прокатил ты председателя с ветерком по кустовью да овражью, но и сметку крестьянскую смекител. И как это ты, право, сумел ментом рассупонить лошадь-то вовремя, а? Не сделай этого враз – она могла б и задохнуться. Ничего не скажешь – молодчага-мужик!
– А-а-а, – махнул рукой мальчишка и нарочито обыденно ответил: – Делов-то, вспомнил папкин «узелок на память».
– Ишъ ты, – удивился Егор Якимыч, – Это, родный, горазд хоршо, когда есть чем вспомнить по-доброму своего папку.
Как только въехали в новинские заречные угодия, Мельников, уже обсохший на все жарче разгорающемся солнце ядреного военного лета, обратился к своему юному ездовому на полном серьезе, как к ровне:
– Дак, запевай, Гаврилыч! Папкину любимую песню запевай – она щас, как никогда, кстати. Да и в деревне пускай слышат: наши, мол, едут! Так уж у нас, новинских, заведено от веку. – И он первым затянул своим дребезжащим, как расщепленное полено, голосом:
А в это время, как потом узнает поруганная держава, в Первопрестольной, на Белорусском вокзале, набирала силу уже другая, нашенская и про нас, песня: