Отголоски же ее дойдут до мстинского убережья лишь в предзимье. Когда от перерезанной вражьим нашествием Октябрьской железной дороги в районе Чудово-Волхов, со станций от «Мстинского Моста» на Москву пойдут ночными лесными дорогами маршевые роты сибиряков к поверженному Граду Великому Новгороду. И каждая рота, вступая в деревню, пела эту песню, и староверка бабка Пелагея Абраменкова, соседка Весниных, крестясь, всякий раз узнавала ее:
– Дак это ж песня-то нашего Мастака: «Трансвааль, Трансвааль», которая и увела из деревни всех мужиков на войну.
– Она, она, – вторили ей новинские старухи, – только обернулась к нам новыми словами.
Тогда, в жаркие уже июльские дни, в Новины от Мастака пришел красноармейский «привет-треугольник» с поклонами всем однодеревенцам. Это было первое и последнее письмо Гаврилы-Мастака, в котором он, отдельно обращаясь к сыну, бодро писал ему перед своей отправкой на фронт, блюдя военную тайну: «… Сынка, ну вот, твой папка и получил свою заветную «швейную машинку». Через день-другой и к делу видно приступлю: строчить буду…» (А понимать надо было так: сын, получил я, мол, «максима»…) Во время летних военных сборов новинский Мастак был кадровым пулеметчиком, и «максим» ему был по плечу.
А в середине августа все того же черного года Мастака-пулеметчика уже не стало. Он сгинул на Ленинградском фронте… Правда, об этом во мстинской деревне узнают уже после войны из посмертного извещения, в котором говорилось, что он, «красноармеец Гаврила Веснин погиб смертью храбрых под Красным Селом 19 августа сорок первого года…»
В тот же срединный августовский жаркий день сорок первого пал и златоглавый Вечный Град – Новгород на-Волхове, временно вознесясь на небо в аспидно-жирных свивах чада, терпко пропахшего темными веками поколений русичей…
Глава 7
Дезертир
Продираясь сквозь ольшаную чащину, на приречный угор выбрел, сильно припадая на задние ноги, корноухий чубарый коняга. Он был весь в запекшихся кровавых ссадинах, которые сплошь облепили зажившиеся в лете и потому в конец озверевшие, жирные, с позолотой на мохнатых брюхах, слепни. По коротко стриженым хвосту и гриве можно было догадаться, что это солдатский конь.
Почуяв знакомые речные запахи, шибанувшие ему в храп, чубарый вздрогнул. Вскинул понурую морду, воззрился на реку и, поставив уши-корноки топориками, радостно заржал: узнал родную поскотину.
Когда-то на первой своей траве он здесь резвился жеребенком-несмышленышем, доверчиво тычась мягкими губами в теплый и вкусно пахнувший молоком материнский пах… А несколькими неделями назад, в самую межень лета, его увели отсюда почти со всеми колхозными лошадями на большую человеческую бойню…
Из подгорья вместе с людской колготней доносилось напористое бренчание ботал. «Куда это так спешно гонят рогатых?!» – озадаченно подумал чубарый, потому как помнил: речное подгорье никогда не было прогоном. Прихомыляв к самому урезу кряжа, он вперился взглядом вниз, а там и в помине не было рогатых.
По всей излуке реки, до самой деревни и далее, копошились, будто мураши, люди: бабы, девки да мальчишки-подростыши. Кроме новинских, как отметил про себя чубарый, тут много было и пришлых. И все они, свои и чужие, с каким-то нечеловеческим упорством заступами кромили отвесно до самого испода крутой берег реки. И вот их-то заступы, натыкаясь на камни в песчаных суглинках, и бренчали многоязыко боталами большого коровьего стада.
Люди, занятые непостижимым для понимания лошади делом, долго не замечали прихода чубарого. Тогда он сам дал знать о себе. Кормясь по-над кряжем, стал громко фыркать с дороги.
– Бабы, глякось! – первой вскричала сухопарая женщина с высоко подоткнутым за пояс подолом, чтобы тот не мешал в работе. – Бабы-ы… – и у нее словно бы отняло язык.
Побледнев и исказившись в лице, она стала торопко креститься, суеверно шепча:
– Свят, свят… – Можно было подумать, что напротив на кряжу не лошадь кормилась, а стоял в саване покойник, воротившийся с погоста. – Кто пришел-то к нам, бабы!
– Да неужто наш Ударник-Архиерей? – так же не веря своим глазам, удивилась, но без испуга, молодайка в красной косынке, повязанной «домиком» над загорелым до черноты лицом.
И новинские, кто был поблизости, побросав заступы и хватаясь за траву, проворно покарабкались наверх по еще не взрытому кряжу. Обступили вкруговую нежданного гостя и, зная его прежние повадки и норов завзятого шленды, стали весело потешаться над ним:
– Ну и ну!..
– Учудил дак учудил!
– Эт надо ж, и с войны улизнул…
– И выходит, што ты, чубарушка, как есть – дезертир.
– А што, бабы, поди через его, прохиндея, на деревню-то еще и черное пятно ляжет?
– Дивуйтесь, бабы! Вона и нумер-то ему достался, кубысь, сам черт его крестил – тринадцать! – И верно, на крупе и передней лопатке стояли еще не совсем зажившие, выженные жигалом знаки: «13в/ч».
– Да ить Бог шельму метит, ха-ха-ха!