— Когда я уже помру, Игорёшка?
— Ба-а-тюшка наш!
Постельничий остался доволен беседой. У Царя оказался довольно вострый слух, а значит — рано ещё соборовать помазанника. Капризами балу́ет, смерть зазывает... Игорь Андреевич уже привык к таким проказам Властителя. В подвалах постельничий встретил кравчего. Он вцепился в рукав кафтана-охабня Лихого и утащил его на уединённый разговор — в укромный угол, где болтались туши освежёванных поросей, насаженные на крюки. Пла́менник, вбитый в стену, остался позади, в этом углу царил сумрак. Носы вельмож с шумом вдыхали спёртый дух подземелья: сырая твердь, сладковато-тягучий аромат мёртвых свиней... тлеющая смола от далёкого факела.
Постельничий нащупал на указательном пальце кравчего перстень.
— Камушек — дар Государя ведь, Яков Данилович?
— Именно.
— Яков Данилыч, прости старика.
— Которого точно?
— Меня, разумеется, — улыбнулся с грустинкой Поклонский. — Царь к тебе, как к родному сынку. Зайди проведать его, сделай милость, боярин любезный.
— Зайду обязательно. Истосковался я по своим повинностям. Когда ты ему целебный взвар подаёшь, Игорь Андреевич, утром иль вечером?
— Три раза даю за день, а то и четыре.
— Уважь меня, боярин. Перед ве́черей... дозволь мне поднести Царю целебный напиток?
— Разумеется, Яков Данилович!
— Я с Алёшкой Новожиловым подойду. Стольник поднесёт взвар и уйдёт. Толковый он парень — десница моя на кухне. Желаю поднатаскать его за высочайшими заботами.
Не готовится ли кравчий к смене должности в близком грядущем, — рассуждал Поклонский, — с Калгановыми что ли он задружился?
— Ещё разговор, Игорь Андреевич. Князя Василия Милосельского... давно видел?
— Видел недавно.
— Чумной он какой-то ходит последние дни. Ересь городит, вопросы задаёт несуразные. Захворал, видать. Либо разумом тронулся. От летнего зноя и от досады... по ускользающему от его фамилии Трону.
— Да навроде здоровый был. Не скажу за него ничего странного.
— Ещё скажешь, — усмехнулся кравчий. — Бывай, Игорь Андреевич. Я на кухню пошёл.
Постельничий ничего не сразумел из такого разговора. Он боярину сказывал про отеческую любовь Государя, а кравчий ему твердил — про князя Василия Милосельского.
“Один про Фому, другой про Ерёму“, — вздохнула царёва нянька.
Склонив голову, Поклонский побрёл из подвала наверх. Сладенький запах поросячьих тушек дурманил голову до тошноты. Страстно желалось вдохнуть полной грудью свежего воздуха. Пусть и знойного, липневого.
Яков Лихой вошёл в коридор, который вёл к царской кухне. Мимо него проскочил странный человечек в холщовой рубахе, скользнул по нему лядащим взором, и скрылся из виду. Кравчий замер на месте.
“Усмирил одну крысу — ещё одна выползла!“ — осатанел Яков Лихой, истово сжал кулаки, обернулся назад... и увидел, что к нему направляется Еремей Иванович Калганов: согбенный, опечаленный, весь униженный из себя и весьма оскорбленный.
— Здравствуй, дьяк, — поприветствовал гостя Лихой.
— Яков Данилович, пройдём... в твою горенку, — залебезил сухим языком Еремей Калганов.
— Выходит — грудину не желаешь чесать?
Мимо прошмыгнули два чашника, потом прошли три бабы в жёлтых сарафанах, они принялись гнуть хребты, кланяясь по очерёдности: дьяку Торгового приказа, царскому кравчему. Только бабы скрылись на кухне, как мимо собеседников проплыли два жирных кухаря. Стряпники также поспешили согнуть спины в глубоких поклонах перед младшим из братов Калгановых.
“Да что ж такое! — возмутился воложанский дворянин. — Как дело свершится — треба будет с этими поклонами что-то решать! Проклятущее рабство рыжими гвоздями навечно засело в холопских душах! Калёными щипцами начну те гвозди тягать!“
Мимо собеседников прошла пятёрка стольников. Они тоже не дурни — резво поспешили выказать наиглубочайшее почтение представителю рода Калгановых, грядущему царственному роду! У Якова Лихого имелось время в достатке, чтобы продолжить мысль о рыжих гвоздях. Но вдруг в его беспокойной голове раздался другой голос, заговорила иная сторона души, которая верховодила им в последнюю пору. “Куда ты прёшь, Яшка-дурашка, на что покушаешься, окаём? Им этого самим надобно... Рабу — хозяин требуется. Холопам — господская воля... да нагайка лихая, топор-батюшка да матушка-плётка. Иначе — забалуют. С пути-шляху собьются. Они сами не ведают... чего им надобно. Российская смута — кровавая, но навсегда лишённая разума. Ради чего бунтуете, верижники? Каких прав желаете заполучить? Ни лешего они не желают, Яшенька, ни пса, ни иного хрена! Недавний раб, томимый вольностью, смутится, Яшка, возропщет! И сам возжелает цепей. Сам возжелает цепей!“
— Яков Данилович, мне бы цепей...
— Чего? — ошалел царёв кравчий.
— В твою горенку, говорю, бы... пройти. Разговор есть, — скулил брат Ерёмка.
— А, в горенку. Идём, Еремей Иванович.
Кравчий раскрыл дверь, пропуская вперёд гостя.
— После тебя, хозяин, — замер у порога младший Калганов.
— Входи ты, верижник!
Лихой прочёл записку. Потом заново перечитал письмо. Посмотрел на гостя. Дьяк заполыхал перёнковыми щеками и опустил глаза вниз.