Милосельский ушёл, а постельничий идолом замер на месте. Мимо него протопал стрелецкий пикет.
— Не громыхайте вы сапожищами... окаянные! — завопила царёва нянька. — Говорили уж вам!
“А князь Василий и в самом деле — странный какой-то...“ — подумал постельничий, припомнив разговор с кравчим в подвале.
Милосельский-старший прибыл в Сыскной приказ в великом гневе. Его холопа избили в кровь стремянные стрельцы! Василий Юрьевич сел на резной стул, взглянул на кипу бумаг, припомнил расквашенную харю холопа, и со звонким придыханием испустил изо рта воздух. Необходимо было как-то ответить на подобное бесчестье. Благородному князю в лицо харкнули. Своих холопов сами колотим! Чужим — никому не дозволим!
Дверь распахнулась и в помещение вихрем ворвался сын.
— Отец, ты здесь? Я в Детинце тебя искал.
— Случилось чего?
— Батюшка, выслушай, — Никита Васильевич вытянул из кармана чёрного кафтана рябиновые бусы. — Не верю я кравчему этому подлому. Сердцем и разумом чую: плетёт свою паутину, хитрец!
— Основания имеются? — деловито осведомился глава Сыскного приказа, не привыкший доверять словам при такой должности.
— Смотри, — потряс камушками глава Опричнины.
— Что сие?
— По нашей холопке Лукерье... сохнет смерд Якова, конопатый; он ведь десница его!
— И слушать ничего не желаю про эту блудницу срамную! — хлопнул по столу кулаком разгневанный родитель.
— Отец, выслушай! Не в Лушке дело, а в конопатом холопе! И в его подлом хозяине!
— Замолкни, Никита Васильевич! Твоё воинство в поход выступает, а ты он где... мыслями порхаешь, морко́тник-прелюбодей!
Глава Опричнины лязгнул зубами, ощерив рот, полыхнул голубыми глазищами... и вылетел из помещения, как и ворвался сюда: ошалелым шмелём, чумной мухой, вихрем лихим.
Василий Юрьевич сызнова жахнул кулаком по столу, а потом позвал до своей личности ярыжного старшину. Милосельский-старший наказал подчинённому: делать то самое дело. Когда случится долгожданная казнь ведьмы — ярыге следовало заслать до начальника вестового...
Прошлому Царю, презлому Иоанну-Мучителю, воистину следовало назвать сие учреждение не Сыскной приказ, а Разбойный. Правды больше в таковском прозвании. Хотя... назови выгребное место — липовым раем, пряными цветочками оно пахнуть не станет. А дерьмецо грести кто-то должен всё ж, — возразил бы князь Милосельский, — не всем же языком ворочать, крутить-вертеть словечки прелестные...
Никита Васильевич махнул в ту самую деревушку...
Гнедой жеребчик находился за стойлом, размахивал хвостом и с любопытством наблюдал таковскую картину: у деревянной перекладины конюшни стоял смущённый молодой барин в чёрном кафтане, а перед ним находилась красивая баба в золотисто-ореховом сарафане.
— Сколько деньков не видались, Никита Васильевич. Ну, чего очами елозишь, барин? Отчего не спешишь в объятия заключить любимую деву, как бывалоча, ась? Отчего на сено не валишь?
— Погоди, Лушка. Я виноватый перед тобой — правда. Но ты разум имеешь ведь, какими заботами я опечален ныне, так?
— Разумный да разумеет, Никита Васильевич, — произнесла баба, припомнив золотистые конопушки знакомца Митрия.
Молодой князь вынул из кармана рябиновые бусы и вернул Лукерье её украшение.
— Наигрался ожерелием, барин?
— Лукерья, ты сказывала, что тебе подарил их — холоп... дворцового кравчего, боярина Лихого, правда?
— Митрий Батыршин его зовут, любезный он парень.
— Лушка, милая. Прости... есть у меня для тебя задача необычайная, — барин закопал голубые очи в ворохе сена под ногами. — Повстречайся ты поживее с этим холопом... да ублажи его.
— Чегось? — обалдела Лукерья, вытаращив зенки.
— И под сурдинку ту выведай... между делом. Не ходил, мол, хозяин твой последние дни в гости... к боярам Калгановым?
— Эт как... между делом то? Допустим, мнёт он мне титьки истово, а я его... про хозяйские дела пытаю?
— Не знаю я! — рассердился Никита-милок (видать, на себя больше). — Это твои бабьи тайны, как языки мужские развязывать!
— Гад ты, Никитушка, — по щекам крестьянки потекли слёзы. — Да я окромя твоего языка... никаких других... не развязывала.
— Прости, Лушка, — пролопотал княжий гад.
Жеребец громко фыркнул. Барин-злюка разбил сердце крестьянки, но уходить из конюшни не спешил... дожидался, стервец, чего ему Лушка ответит.
— Самому не противно молвить таковское? — глотала горькие слёзы крестьянка. — Под другого меня подкладывашь.
— Противно, Лукерья. Только для дела шибко надобно.
— Разумеитса, княже. Чёрную простолюдинку... для важного дельца под чуждого мужика подложить — оно ить не грех.
Лукерья смотрела на пристыженные очи боярина и вдруг... решила исполнить его волю. Она женским чутьём осознала, что подобное дело — в самом деле режет ножиком нутро её возлюбленного. “Потом расскажу ему про жаркие объятия конопатого мужика, в рожу плюну изра́днику, а потом, а потом... побежу топиться. Другой раз меня никто не вытянет из водицы, никто“. Никита Васильевич по-прежнему стоял на месте, ждал... Лукерья с дьявольской беглостью перебирала пальцами рябиновые бусы.