Вечер опускается на озеро, на парк, в котором проходит представление. Майское солнце посылает свои нежные лучи, мягкий ветер овевает лица. Деревья свежие — как зеленый дым. Дружеский круг, природа, искусство — что может быть лучше?..
…Маргарита сидит на берегу и смотрит на Станислава Юлиановича, который, в свою очередь, не спускает глаз с воды. Ах, как околдовывает его вода! Как это трудно — передать ее движения!..
Он спустился к воде и уже забыл о своей спутнице. Он думает о том, что течение воды — как течение человеческой мысли. Неторопливо текут воды в неведомые дали, соединяются в конце концов во что-то большое. Текут от вчера в завтра, от прошлого в будущее. Прошлое — в воспоминаниях, будущее — в мечтах… Пейзажист. Более чем кто-либо другой, остро чувствует скоротечность мгновения.
Здесь, внизу, густая зелень спустилась к самой воде и образует черный омут. На противоположной стороне, освещенной солнцем, вода сверкает и плавится серебром. По небу пробегают облака, а в просветах ослепительная синева, настоящий кобальт! На границе тени и света самое причудливое соединение: сине-черное и коричневое от илистого дна, лилово-синее, голубое, серебристое… Только что дул ветер, по воде пробегала рябь — именно то, что ему нужно, — и опять стихло.
Художник на небольшом картоне широкой кистью обозначил пятна: темное, светлое, зеленое, синее… Отбежал назад, чуть не столкнул Маргариту, прищурился и опять подбегает, быстро нанося цветовые пятна.
Анатоль расставил ее этюдник. Маргарита рассеянно оглядывается, что и как ей писать — не знает. На той стороне — сарайчик, желтый сарайчик, из свежеструганных бревен, — может быть, его?
— Станислав Юлианович, — зовет она, но он ее не слышит.
Потому что стихает ветер, Жуковский еще мгновенье-два работает, — склонив голову влево, вправо, прищурившись, по большому его лбу, как по озеру, пробегает рябь, черные усики встопорщились — он отбрасывает кисть. Вот досада! — нужен ветер, рябь на воде, а стало тихо, блеск на воде исчез.
— Я хочу писать сарайчик, — капризным тоном говорит Маргарита, — я никогда пейзажи не писала. Только натюрморты, головы, интерьеры…
Жуковский искоса взглянул на этюдник.
— Не то! — раздраженно заметил он. — Главное — надо ухватить тон, соотношение темного и светлого, общее, и выбрать такую композицию, чтобы… было равновесие масс. А вырисовывать бревнышки?.. — это же не гипсы.
— Что же — пейзаж делать без рисунка?
— Бревно само по себе ничто! Только освещенное, оно становится «живым». Значит — надо сразу писать пятна — темно-желтое и светло-желтое, охра, сиена жженая. Прищурьтесь и смотрите — вон солнце, а вон тень на вашем сарайчике!.. Отдайтесь этому цвету — не через голову, не через учебник, а — просто смотрите и впитывайте его: каков цвет? Ведь берлинская лазурь так и кипит!.. Ну-ну… Да нет, там же синева, видите? И надо, чтобы цвета не кричали, не торчали, не вылезали один из другого. Ищите в сочетании их гармонию. Держите кисть, работайте…
Тут снова подул ветер, по воде пробежала рябь, и Жуковский вновь бросился к своему этюднику. При ветре вода морщится, — ох! Как нравилось ему это неспокойное состояние. Глубина воды, многообразие цветов, некий нерв чувствуется в таком ее виде. А мазок? Какой интересный тут может быть мазок!.. Лежащие «скобочки» или крохотные «лодочки», а под ними — синее, коричневое, лиловое, черное, голубое — вся глубина, бездонная пропасть.
Мазку Жуковский всегда придавал большое значение: один пейзаж писал — широко, другой — «рисовал красками», третий — вертикальными или, вот как сейчас, волнистыми мазками. «Король мазка» — называли его, и статьи о нем были полны восторженных эпитетов: «пейзаж Жуковского рождает возвышенное, эмоциональное состояние, художник вобрал в себя и Сороку, и Куинджи, и Левитана, но — самобытен, романтичен, мастеровит…»
И снова стало тихо, исчезла нервная дрожь воды. Жуковский уже почти кончил писать, не хватало совсем чуть-чуть, и тут он закричал:
— Маргарита! Возьмите палку и болтайте ею в воде, скорее, скорее, ну же!..
Красавица подчинилась, вода под ее палкой задвигалась, заблестела. А Жуковский, радостно блестя помолодевшими глазами, стал бросать мазки, то отбегая, то подбегая к холсту… И был счастлив.
…А вот и вечер наступил, время дачного чаепития и споров-бесед об искусстве.
Анатоль запрокинул голову (в профиль он похож на птицу) — и в сторону Жуковского:
— Ваша, Станислав Юлианович, картина «У мельницы» имела грандиозный успех. Весна, последний снег, первая полая вода, черная, холодая, у-у! Жуть… Я прекрасно помню и ваш «Лунный свет», и «Женщину в белом», сидящую возле клумбы… Сирень, печаль, — какая поэзия!
Анатоль скрестил руки на груди, как бы сдерживая собственное воспарение, и обратился к Богданову-Бельскому:
— А ваш «Любимый уголок», Николай Петрович, стал и моим любимым уголком. С каким бы удовольствием я приобрел его, если бы был богат, как Рябушинский.
Богданов, мрачнея, произнес: