Я хожу по залам часами. Ухожу — а картины не уходят из памяти. Ночью видятся тревожные сиренево-лиловые тона «Обнаженной женщины» — нечеткий контур фигуры, обозначенный не линией, а только мазком. Все расплывчато, есть что-то мистическое, но это совсем не импрессионизм, скорее — тревога позднего Возрождения.
Я внимаю этой совершенной живописи и смотрю на даты написания. Простые цифры, а сколько за ними! Сравниваю… Будто вижу, как жил он в те давно отошедшие дни в фашистской Италии, страшные и для него тоже, как спасал беженцев, помогая не чем Бог пошлет, а используя все возможности и, конечно же, положение прославленного живописца.
Искусство живописи — не просто тема, сюжет. Даже палитра, мазок, колорит — уже сами по себе язык живописца. Всего лишь натюрморт, портрет женщины, розы… но как много за этим можно прочесть!
1942 год. «Женщина с подносом». Женщина в черном платье с белыми манжетами. Чайник. Но какое бесконечно грустное, недоумевающее, растерянное лицо, наполовину закрытое тенью. Рядом с таким лицом красота серебряного подноса, позолота кажется бессмысленно ненужной, даже нелепой. Да, это 1942 год!
А сколь многозначно поэтичен «Натюрморт» 1946 года! На белой скатерти две белые чашки, два лимона на белом. А верхняя часть картины, наоборот, темная — пунцово-трагичные розы, темно-зеленая ваза. Впрочем, вазы здесь две: в одной увядшие цветы, в другой — живые. Натюрморт живет и дышит. Здесь два человека или здесь остались лишь двое? Один ждет другого или двое ждут кого-то? Снова вдумываюсь в дату: 1946 год, все кончилось, больше не ждать беженцев, быть может и русских…
Какое тонкое, почти эмалевое письмо на чашках! Белый, до голубизны прозрачный фарфор — мазка нет, как написано — не понять. Белоснежная скатерть — и широкие с маху удары кисти, а внизу — краски втерты пальцем, в складках скатерти нежная растушевка. Какая разнообразная, послушная мастеру техника! Кто-то упрекал Исупова в эстетизме, мол, это искусство для искусства.
Невольно вспоминаются русские писатели, оказавшиеся за рубежом, Бунин… Его тоже упрекали в эстетизме, отсутствии большого содержания. А вот Твардовский почувствовал за совершенным мастерством «Темных аллей» еще и гордую, глубоко запрятанную тоску по родине.
И тогда мы увидели в рассказе «Чистый понедельник» не просто неудачный любовный роман, а отчаянные, мучительные раздумья о родине раненного разлукой художника.
Так и Исупов…
В 1930-е годы, при жизни Исупова, в Италии и во Франции вышли монографии о его творчестве. Приведем две цитаты из этих книг: «Художник Алессио (так его называли. —
Москва была родиной его, а Париж последним убежищем. Последние шестнадцать лет Коровин жил во Франции, и его можно отнести к первой волне русской эмиграции. Отзывы о парижском периоде разноречивы, а творческое наследие Коровина разбросано по всему миру.
Отец художника был чиновником, дед — священником, семья старообрядческая, мать отличалась довольно эмоциональным характером. От них унаследовал Костя горячность, некоторую рассеянность и глубоко скрытую твердость духа.
Как водится у прирожденных художников, в мальчике рано проявилась любовь к рисованию, и потому оказался в Училище живописи, ваяния и зодчества, что на Мясницкой. Педагоги были редкостные: Поленов, Саврасов, Прянишников, Перов. В доме Поленова в течение многих лет для студентов и молодых художников устраивались домашние акварельные и рисовальные вечера. Обсуждали работы, говорили о живописи, традициях и новаторстве.
Кое-кому Костя Коровин казался легкомысленным и разбросанным, однако он рано доказал свою самобытность и превосходство над некоторыми учителями. Оказалось, он видит мир иначе, чем другие. Вот какое описание сохранилось в его рукописях:
«Однажды Евграф Семенович (учитель Сорокин. —
— Не так. Сухо, мертво.