Я приводил свою комнату в божеский вид. Днем я разговаривал с Патрицией Хольман по телефону. До этого она была больна, и я целую неделю не виделся с ней. Теперь же мы условились на восемь, я предложил поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер производили внушительное впечатление, но освещение портило все. Поэтому я постучал к своим соседям, Хассам, чтобы попросить у них настольную лампу на вечер. Фрау Хассе с усталым видом сидела у окна. Ее супруга еще не было дома. Он по собственной воле задерживался на часик-другой на работе, лишь бы избежать увольнения. Фрау Хассе чем-то напоминала больную птицу. В ее расплывшихся и постаревших чертах все еще проглядывало узкое личико маленькой девочки — разочарованной и печальной.
Я изложил свою просьбу. Несколько оживившись, она вручила мне лампу.
— Подумать только, — сказала она, вздыхая, — ведь и я в свое время...
Эту историю я знал назубок. Она повествовала о том, какие замечательные виды открылись бы перед ней, если б она не вышла замуж за Хассе. Я знал эту историю и в редакции самого Хассе. Там речь шла о том, какие перед ним открылись бы замечательные виды, если бы он не женился. По-видимому, это была самая банальная история на свете. И самая безнадежная.
Я послушал ее какое-то время, вставив по ходу дела несколько подходящих фраз, и направился к Эрне Бениг за ее патефоном.
Фрау Хассе говорила об Эрне не иначе как об «этой особе, проживающей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же души в ней не чаял. Она не строила себе никаких иллюзий и твердо знала, что нужно постараться урвать хоть немного от того, что у людей называется счастьем. Знала она и то, что за каждую кроху счастья нужно платить вдвое, а то и втридорога. Счастье — это самая неопределенная вещь на свете, которая идет по самой дорогой цене.
Эрна опустилась на колени и принялась рыться в чемодане, подбирая мне пластинки.
— Фокстроты хотите? — спросила она.
— Нет, — ответил я, — я не умею танцевать.
Она удивленно воззрилась на меня.
— Не умеете танцевать? Но что же вы делаете, когда ходите вечером развлекаться?
— Устраиваю перепляс в своем горле. Тоже, знаете, получается неплохо.
Она покачала головой:
— Мужчина, не умеющий танцевать? Нет, я такому сразу бы дала от ворот поворот!
— У вас суровые правила, — заметил я. — Но ведь есть же и другие пластинки. Вот недавно у вас играла замечательная — знаете, такой женский голос и что-то вроде гавайской музыки...
— А, это чудо! «И как я жить могла без тебя?..» Эта, да?
— Точно! Кто только придумывает все эти слова! Мне кажется, что авторы этих песенок должны быть последними романтиками на нашей земле.
Она засмеялась.
— Вполне возможно, что так оно и есть. Ведь патефон теперь стал чем-то вроде альбома для посвящений. Раньше писали друг другу стишки в альбом, а теперь дарят пластинки. Если мне хочется вспомнить какой-нибудь эпизод из своей жизни, мне стоит лишь завести пластинку, которую я слушала тогда, и прошлое сразу оживет.
Я перевел взгляд на груду пластинок на полу.
— О, если судить по пластинкам, Эрна, то у вас есть о чем вспомнить.
Она встала с колен и откинула со лба непокорные рыжие волосы.
— Что верно, то верно, — сказала она, отодвигая ногой стопку пластинок. — Но я бы все свои воспоминания отдала за одно — настоящее...
Я вынул все, что закупил к ужину, и приготовил стол как умел. На помощь со стороны кухни рассчитывать не приходилось, отношения с Фридой у меня были слишком неважные. Уж она бы постаралась уронить что-нибудь на пол. Но я справился кое-как и сам, да так, что не мог узнать свою комнату в ее новом блеске. Кресла, лампа, накрытый стол — я чувствовал, как во мне растет беспокойное ожидание.
Я вышел из дома, хотя до условленного времени оставалось еще больше часа. На улице бушевал порывистый ветер, нападавший из-за угла. Фонари были уже зажжены. Сумерки между домами сгустились и посинели, как море. «Интернациональ» плавал в них, как фрегат со спущенными парусами. Я решил заглянуть туда на минутку.
— Гопля, Роберт, — встретила меня Роза.
— А ты что здесь поделываешь? — спросил я. — На дежурство не собираешься?
— Рановато еще.
Алоис словно соткался из воздуха.
— Одинарную? — спросил он.
— Тройную, — ответил я.
— Ого, резво ты начинаешь, — заметила Роза.
— Надо для куражу, — сказал я, опрокидывая ром.
— Сыграешь что-нибудь? — спросила Роза.
Я покачал головой:
— Неохота. Очень уж ветрено. Как твоя малышка?
Она улыбнулась всеми своими золотыми зубами.
— Не звонят, стало быть, все хорошо. Завтра опять к ней поеду. На этой неделе собралась приличная выручка: знать, весна уже задорит вас, старых козлов. Отвезу ей новое пальтишко. Из красной шерсти.
— О, красная шерсть — это последний крик моды, — сказал я.
Роза просияла.
— Какой ты джентльмен, Робби.
— Твоими бы устами да мед пить. Кстати, не выпить ли нам по одной? Тебе ведь анисовую?
Она кивнула. Мы чокнулись.
— Скажи-ка, Роза, а что, собственно, ты думаешь о любви? — спросил я. — Ведь ты в этих делах разбираешься.
Она рассмеялась звонким, раскатистым смехом.