Был там и Карнеги из Балиоля в Шотландии, недавний студент Оксфордского университета. В ту пору он собирался стать дипломатом и приехал в Париж, чтобы научиться бегло разговаривать по-французски. Бо́льшую часть времени он проводил среди своих великосветских английских знакомых на правом берегу Сены, а остальное время с Таффи, Лэрдом и Маленьким Билли на левом берегу. Вероятно, именно поэтому ой так и не стал британским послом. Теперь он всего-навсего сельский священник и говорит на самом скверном французском языке, какой мне доводилось слышать, но говорит на нём при каждом удобном случае где только придётся.

По-моему, так ему и надо!

Он любил лордов, водил знакомство с ними (по крайней мере делал вид, что это так), частенько поминал их и так хорошо одевался, что затмевал даже Маленького Билли. Лишь Таффи в своей потрёпанной, залатанной охотничьей куртке и засаленном картузе да Лэрд в ветхой соломенной шляпе и старом пальто Таффи, доходившем ему до пят, осмеливались прогуливаться под руку с ним – вернее, настаивали на прогулках с ним – во время вечерней музыки по аллеям Люксембургского сада.

Его бакенбарды были ещё пышнее и гуще, чем у Таффи, но ему делалось дурно при одном намёке на бокс.

Был там также белокурый Антони, швейцарец, ленивый ученик, «король бродяг», как мы его прозвали, которому всё прощалось (как когда-то Франсуа Вийону) за его подкупающее обаяние, и, право, несмотря на свои достойные всяческого порицания выходки и проказы, не было среди обитателей царства Богемы, да и за его пределами, более милого, более очаровательного существа, чем он.

Всегда в долгах, как и Свенгали, ибо он имел не больше представления о ценности денежных знаков, чем колибри, и вечно ссужал всех своих друзей суммами, которые по праву принадлежали его кредиторам; как и Свенгали, остроумный, насмешливый, тонкий, своеобразный художник, он тоже одевался несколько эксцентрично (хотя всегда безупречно опрятно) и привлекал к себе внимание где бы ни появлялся, но воспринимал это как личное оскорбление. К тому же, в отличие от Свенгали, он был воплощением деликатности, благородства и лишён какого бы то ни было самодовольства. Несмотря на свой рассеянный образ жизни – сама честность и прямота, добряк, рыцарь и храбрец; отзывчивый, верный, искренний, самоотверженный друг и, пока кошелёк его не опустошался, наилучший, наивеселейший собутыльник в мире! Но таковым он пребывал весьма ненадолго.

Когда деньги иссякали, Антони забивался на какой-нибудь нищенский чердак, затерянный в парижских трущобах, и писал великолепные эпитафии в стихах самому себе по-французски или по-немецки (и даже по-английски, ибо был удивительным полиглотом!), в которых описывал, как его позабыли и покинули родные, друзья и возлюбленные и как он «в последний раз» глядит на крыши и трубы Парижа, прислушиваясь напоследок к «извечной гармонии» и оплакивая свои «горестные заблуждения», и, наконец, ложился умирать с голоду.

А пока он лежал так и ждал избавления, которое всё не приходило, он услаждал докучные часы, жуя чёрствую корочку, «политую горькой слезой», и украшал собственную эпитафию фантастическими рисунками, изысканными, остроумными, прелестными. Эти разрисованные надгробные надписи молодого Антони, многие из которых сохранились и поныне, теперь стоят баснословных сумм, как это известно коллекционерам всего мира!

Он угасал день за днём, и наконец – приблизительно на третий день – приходил чек от какой-нибудь многотерпеливой его сестры или тётки из Лозанны, или же ветреная возлюбленная, а то и неверный друг (который в это время разыскивал его по всему Парижу), обнаруживали его тайник. Великолепную эпитафию несли к папаше Маркасу на улице Гетт и продавали за двадцать, пятьдесят, иногда даже за сто франков, и Антони возвращался обратно в свою Богему, дорогую, родную Богему, с её бесчисленными радостями, где веселились, пока не иссякнут деньги… а затем всё начиналось заново!

Теперь, когда имя его гремит по всему свету, а сам он стал гордостью страны, которую избрал своей родиной, он любит вспоминать обо всём этом и глядит с вершины своей славы на прошлые дни безденежья и беспечного ученичества, на «те счастливые времена, когда мы были так несчастны!..».

Несмотря на свою донкихотскую величественность, он такой знаменитый остряк, что когда острит (а делает он это постоянно), то люди сначала хохочут, а уже после спрашивают, над чем, собственно, он пошутил. Вы сами можете вызвать взрыв смеха собственной непритязательной остротой, если только начнёте словами: «Как сказал однажды Антони…»

Автор частенько так и делал.

А если в один прекрасный день вам посчастливится самому придумать нечто остроумное, достойное быть произнесённым во всеуслышание, будьте уверены, что через много дней ваша острота вернётся к вам с предисловием: «Как сказал однажды Антони…»

Он шутит так незлобиво, что чувствуешь себя чуть ли не обиженным, если он сострит по поводу кого-то другого, а не тебя! Антони никогда не произнёс

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Время для желаний

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже