Двадцать третьего мая, по приказу штаба оккупационных войск, императорская семья была лишена особых привилегий, имущество четырнадцати принцев императорской крови подлежало отныне обложению налогами. Даже императорский дом утратил прочное положение. Инфляция усиливалась, цены повышались, и никто не мог бы поручиться, какие еще изменения и потрясения произойдут в жизни страны, всецело зависящей теперь от приказов оккупационной армии. Это было тревожное время, когда рухнули все основы — законы, мораль, экономика. Даже личные сбережения’ были заморожены в банках; каждый завтрашний день был под угрозой. А цены продолжали расти. Ожидали, что в Японии наступит такая же экономическая катастрофа, какая постигла Германию после первой мировой войны.
Наступило первое лето после капитуляции. Обширные пустыри на месте выгоревших строений были распаханы, даже в районах Аояма и Акасака кое-где на улицах зеленели побеги пшеницы. Рядом с огородами и пашнями высились уцелевшие от огня здания банков, неподалеку раскинулись построенные наспех дощатые балаганы — здесь был рынок. По улицам сновали «джипы» американской военной полиции, июньский ветер развевал американские флаги, укрепленные на крышах высоких зданий. По сравнению с тем, что творилось на этих улицах’ год назад, все кругом дышало покоем и миром. Да, это был мир, если только можно было назвать миром эту пучину лишений и нищеты! Жалкий, непрочный мир, удел поверженных, связанных по рукам и ногам, лишенных права даже вздохнуть свободно...
Участок земли, на котором стояли развалины больницы Кодама—немногим меньше четырехсот квадратных метров — пошел с молотка в начале августа. Иоко получила почти по сто иен за каждый квадратный метр площади, но за вычетом комиссионных посреднику и налога па продажу у нее осталось всего тридцать пять тысяч. Да и эта сумма значительно сократилась после уплаты налога на имущество в сентябре и декабре. Оставшихся денег могло хватить лишь на несколько ближайших месяцев. Инфляция все усиливалась, цены непрерывно росли, один стакан риса стоил на черном рынке сперва сто, потом сто двадцать, а еще позже — сто пятьдесят иен и дороже. С каждым днем жить становилось все труднее. Иоко билась как рыба об лед. В довершение беды часть вырученных денег пришлось истратить на похороны отца.
Трудно сказать, отчего и как простудился профессор Кодама. Очевидно, сказалось длительное истощение, в результате чего понизилась сопротивляемость организма,— так сказал госпоже Сакико друг и коллега профессора, приходивший лечить больного. Эта простуда в конце концов свела старика в могилу. Профессор умер шестидесяти четырех лет.
Это был добрый, честной души человек, совершенно чуждый какой-либо корысти. Всеми помыслами отдаваясь любимому делу, он жил только работой, испытывая глубокое нравственное удовлетворение от сознания, что приносит пользу беднякам пациентам. Кругом полыхало пламя войны, рушились все былые устои морали в обществе, а он все так же безмолвно оставался на своем посту, всегда неизменно выдержанный, спокойный. Профессор не был религиозен, но, несомненно, в его сердце жила идея бога, которому он поклонялся. Война отняла у него обоих сыновей, свела в могилу младшую дочь, но профессор покорно сносил все удары, как будто в терпении перед ним открылся глубокий, истинный смысл человеческого существования. Когда-то он сказал Кунио Асидзава: «Первое, с чем человек сталкивается в жизни,— это несправедливость, которой ему приходится покоряться. Я жду, чтобы улегся гнев и на смену ему пришло просветление мудростью...»
Однако смерть Юмико, как видно, поколебала эту философию, выработанную ценой таких мучительных испытаний, и гнев взял верх над смирением. Профессор сделался трудным, капризным больным. Немеющим языком он с негодованием говорил решительно обо всем — о новых выборах, о замораживании вкладов в банках, о смене кабинета, о суде над военными преступниками.
Случалось, лежа в постели, он со слезами на глазах смотрел на Иоко, нянчившую своего первенца. Профессор тоже был полон неукротимого гнева по отношению к несправедливости, царящей в обществе, хотя и на иной лад, чем Кунио Асидзава. После опубликования проекта новой конституции, когда госпожа Сакико, читавшая мужу газету, дошла до комментариев к пункту, гласящему об отказе Японии от войны, на неподвижном лице профессора вдруг проступила краска, и рукой, еще сохранившей подвижность, он в клочья порвал газету. На что ему теперь отказ от войны, когда погибли все его дети?!
— Дурачье!..— прохрипел профессор.
Да, эта мирная конституция запоздала, и никому в целом свете не было дела до того, что творилось в душе больного старика. Только госпожа Сакико и Иоко, украдкой утирая слезы, слушали его полные гнева речи, всей душой разделяя боль отцовского сердца.