За дверьми под утро Охлябинин крестился. Никто не рисковал подойти к опочивальне государя, по жесточайшему запрету его. Только дед Малой, единожды ежом взора из-под седых кустиков бровей раскидав всех, глянул туда, к двери, и вышел, наказав крутым заговором царя и кравчего не тревожить до зари. И ушёл прилечь в сенцах близких, вдруг сделавшись, словно шальной, припевая под нос и пришёптывая. "Дурноту" выпроваживал… А Ехидна, повязавшись кое-как поверх растрёпанного сивого волоса платом в горохах и распоясавшись, босая, меж тем хлопотала над травами своими, вдали от глаз тоже. И сколько б не плевала, мимо её закута в кухне пробегая и крестясь, дворня, пыхтела она сердито и отворачивалась, и тоже плевала им во след. Страшно было всем. После много говорилось, правдивого и придуманного.
Алексея Данилыча в сенях на лавке отпаивали мятными травами с валерианой и порошком аглицким успокоительным, который он принял, по первости сурового ожидания, а теперь отказывался, гневно отталкивал от себя и аглицкого аптекаря, да и своих тоже…
– О! – Охлябинин развернулся с невыразимым лицом, утратившим за эту ночь задорность и моложавось. – С духами глаголет. Опять.
– Кто? – тяжко раздался командирский голос Басманова.
– Да сынок твой, Алексей… Данилыч, – покашляв в кулак от сглазу, Охлябинин снова вернулся к дверям опочивальни царя. Был там тайный слуховой глазочек, за ладно пригнанной дубовой досочкой неприметный совсем, и знали о том немногие.
Воевода, хватаясь за сердце не ради красного вида, поднял на него взор из-под густых чёрных бровей.
– Да уймись, Данилыч. Жив он, и здрав, по всему судя… Только тсссс… Не мешать им.
И лёгким шагом отплясал Иван Петрович от дверей, и Федькиных тихих стонов, от которых душу хватало так, что не сказать. Взял-обнял старинного приятеля воеводу за могучие плечи, и тихонько приговаривать стал, что всё ныне как надо будет, и чередом своим выйдет, и сынок его, соколик ясный, воин добрый, всё вынесет и вытерпит, и вернётся вскорости в мир. Свою Дорогу вершить.
Никто не видал кратких слёз воеводы, да и не надо.
А Федька вскрикивал тихо-нежно. Но властные повелительные руки укладывали его, и ласковые временами, поневоле, заставляли молчать и обожать своего дарителя. Дарителя Жизни.
– И что теперь?.. Кто виноватый-то? Отчудил Федька сам, выходит? – хмельной всё ещё Вяземский засмущался под тяжким взором Басманова, и почёл за радость упиться окончательно, и не ломать башку всеми этими колдовскими страстями. Из его руки тотчас взят был кубок и наполнен снова.
– За Федю! – тихо сказал воевода.
Все как бы этим и успокоились. И улеглись рядом, по лавкам, недалече с государем тоже. Но перед тем воевода зашёл в притвор приказа, чтоб отпустить по домам насмерть перепуганных девок, напугав их ещё больше своим видом и обещанием лютой казни, ежели обо всём, что случилось на ручье, не забудут начисто или проговорятся кому. И выдал им личным распоряжением серебра по стольку каждой, что те и вовсе онемели. С наградою и провожатым, оглушённые событием минувшей ночи на всю жизнь, они удалились, непрестанно кланяясь.
Матери их было завыли, увидав под утро серебро, полумёртвых, бледных и растрёпанных, но невредимых вроде бы дочек, и подумав, само собой, о непристойном сразу же. Но девицы, отойдя чуток, клялись и божились, что никто из царских людей их и пальцем не тронул, а за что столь щедрые дары – про то молчать велено, то дело важное, государево, и даже божественное. Пришлось поверить. Впрочем, серебро решило мигом все вопросы, кто бы там после чего не говорил и не придумывал.
А завтра было дознание. Кто, как и почему профукал Федю, а по рангу – государева кравчего, считай – его самого, и это пытали у причастных в острожном подвале ещё с вечера. Только до дела палаческого не дошло. Повисели на дыбе легонько по разу начальники особого караула, но по приказу Вяземского, внезапно трезвевшего, а более прикидывающегося пьяным, их отпустили посидеть до поры в каталажке.
Но ничего толком не находили. Похоже на правду было неведение допрашиваемых.
Ничего, говорилось, дознаемся. И даже не верующий ни в какую чертовщину воевода был сбит с толку, упорно продолжал подозревать злой умысел чей-то, против него и государя, по жестокости сравнимый с убиением несчастной царицы Анастасии… А по наглости исполнения – ни с чем вообще не сравнимый. Васька Грязной, видимо, так же рассудил, и теперь непрестанно озирался, точно мнил себя тоже под прицелом неведомого и бесстрашного врага, свободно шастающего среди самых ближних государевых людей.