На протяжении всего марша «лукавые змии» угощались фруктами, чёрной патокой и домашней птицей и останавливались, когда вздумается, в хижинах вдоль дороги.
Они раздобыли немного
Они трусили вперёд, точно кули, неся носилки по четверо за раз. За час покрывая шесть километров, вдруг заявляли, что с них хватит, и устраивались на ночлег прямо за деревней, куда, едва наступала темнота, отправлялись «добывать».
Все личные разногласия внутри группы вскоре исчезли, и начали устанавливаться прочные узы дружбы — они образовали единый и нерушимый фронт. То, что принадлежало одному, принадлежало всем. Никто не отдавал приказов, но у них вошло в привычку собираться вместе, чтобы решить, что собираются делать дальше.
Они пародировали собрания Народной армии, где каждый
Но, не осознавая этого, они развивали коллективные привычки в своей повседневной жизни и образе мышления; они больше не были просто товарищами, которых свели вместе случай и обстоятельства, но организацией со своими собственными ритуалами (основанными на воровстве патоки), ячейкой, чья функция заключалась в срыве планов другой организации.
Три года спустя, когда военный следователь допрашивал Махмуди в тюрьме Шерш-Миди, он задал ему этот вопрос:
— Почему, подписав письмо президенту Республики, вы не пошли до конца и не присоединились к ФНО[68]?
Махмуди посмотрел на капитана из отделения начальника военно-юридической службы в хорошо скроенной форме и в очках с золотой оправой. Он заметил бюрократическое самодовольство, с которым тот разложил на столе тщательно задокументированные бумаги из своего портфеля.
— Вы когда-нибудь были в Индокитае? — спросил он.
— Нет.
— Тогда вам трудно будет это понять.
Что удерживало его, так это Пиньер и де Глатиньи, раздражительный Эсклавье, в которого влюбилась девочка из Вьетминя, безумный Лескюр, которого он защищал, и малыш Мерль, жаждавший гражданской жизни; это был Марендель с его хохолком цвета пакли на макушке, и Орсини, который однажды сказал ему: «Болван, когда тебя ловят на воровстве, ты всегда должен придумать какое-то оправдание, иначе в чём смысл диалектики?»; это были Леруа и тот пожилой полковник на носилках, который цеплялся за жизнь, чтобы снова увидеть Францию.
Такие вещи нельзя обсуждать со следователем.
30 августа, после двухнедельного отдыха на берегах Светлой реки, пленные дошли до Вьетри, где был разбит лагерь освобождения. Он состоял из нескольких больших, недавно выстроенных хижин, над которыми развевались транспаранты, флаги Вьетминя и голуби мира Пикассо.
Пленным выдали сигареты, новую униформу, наподобие той, что носили
Перевалочный лагерь располагался на чём-то вроде холма, который пологим склоном спускался к Красной реке, где теперь были пришвартованы ДКА[69] французского военно-морского флота.
Накануне вечером прибыл большой отряд ПИМов, которых должны были освободить в качестве ответных действий — партию сопровождала группа журналистов. Всё население соседних деревень в своих конических шляпах и чёрных брюках собралось на пляже, выстроившись вдоль ограждения под командой
Когда первое судно опустило трап,
ПИМы в ответ замахали руками, но без особого воодушевления. В Хайфоне их пинками загнали на суда, и некоторые сбежали, так им не хотелось снова обрести вьетминьский рай.
Журналисты Пасфёро и Виллель, прилетевшие из Франции неделей ранее, составляли на пляже нелепую пару, стоя немного в стороне от когорты аккредитованных журналистов, представителей агентств, журнальных фотографов, кинохронистов и телеоператоров, а также иностранных корреспондентов.
Несмотря на зной и ночь на неудобном ДКА, Виллель по-прежнему выглядел элегантно в своём бело-синем костюме в мелкую клетку из лёгкой гонконгской материи и галстуке, чей узел был завязан с нарочитой небрежностью. При несколько асимметричных плечах в его фигуре всё же чувствовалась порода. Красивое лицо с тонкими чертами и глубоко посаженными глазами демонстрировало ко всему благожелательный интерес. Он располагал к откровенности, а постоянное выражение лёгкого удивления побуждало его собеседников, рассказывать больше, чем они намеревались, дабы убедить его.
Все считали его приятным, понимающим и доброжелательным, пока не прочитывали то, что он написал о них. Но к тому времени бывало уже слишком поздно, и они даже не могли дать ему по физиономии, потому что он давно улизнул.
Ему было тридцать пять лет, а несколько седых прядей в густых ухоженных волосах добавляли ему изысканности и очарования.