– А того, если вам хочется знать… – Ваня остановился. – Нет, вы обидитесь на меня. Лично вас я, конечно, не имею в виду.
– А ты, Ваня, не бойся, что я обидеться могу. Если уж начал, то говори… Договаривай до конца.
– Ну если не обидитесь…
И тут Настя с тайной болью и невольным любованием увидела, как в глазах, в лице и во всей выходке его выступило то, что было так знакомо ей. Как будто это сам Будулай, но еще совсем молодой, юный, сидел перед ней за столом и бросал все эти слова. Но только злой Будулай, а того Будулая, какого знала Настя, ей еще никогда не приходилось видеть злым. И при этом природное, цыганское так обозначилось в лице у Вани и осветило его откуда-то изнутри, что Настя на мгновение даже прикрыла ресницы и, не глядя на Клавдию, не увидела, а скорее почувствовала, как та тоже испуганно опустила глаза. Этот же полковник, ее квартирант, наоборот, подняв от стола свои глаза, смотрел на Ваню так, будто и видел, и слышал его впервые.
– А того стоят, что нельзя верить ни единому их слову. Ни одному. Даже самому лучшему из них. Он тебе наговорит… – Ваня глубоко втянул в себя воздух, и что-то клокотнуло у него в горле. – Он тебе даже на своих же собственных цыган может наговорить за то, что они опять и кочуют, и не работают, как все другие люди, а обманывают или, попросту говоря, дурят других людей. Он тебе даже может поклясться, что сам уже никогда больше этого не позволит, никогда, а потом в один прекрасный день свой цыганский картуз в руку – и тоже за теми же самыми цыганами, которых только что ругал, тю-тю! – Что-то опять клокотнуло у него в горле, он смолк и, опуская голову, сказал: – Но только лично вас я ничуть обидеть не хотел. А если обидел, то вы, пожалуйста, извините меня.
У Насти, смотревшей на него, так и сжалось сердце. Бедный мальчик! Как же долго, должно быть, копилась в нем вся эта горечь, если теперь она с такой силой, почти с ненавистью выплеснулась из него. И ничем нельзя было его разуверить, ничем, кроме одного-единственного. Но, даже и не глядя на Клавдию, чувствовала Настя, как кричало из ее глаз: «Только не это! Этого нельзя касаться!»
А этот полковник, ее квартирант, продолжал внимательно смотреть на Ваню неузнающими глазами и ничегошеньки, конечно, не понимал.
Но не могла же Настя так и оставить безответными все эти слова.
– Все-таки, Ваня, ты не имеешь права так о цыганах говорить, потому что ты по своей молодости не можешь их знать. Среди цыган тоже, как и среди русских, разные люди есть. И вообще, за глаза никогда, Ваня, не стоит говорить о человеке того, чего ты не смог бы ему в глаза сказать.
Если лицу Вани Пухлякова и вообще не надо было природной смуглости занимать, то за эти дни военно-полевых занятий в степи оно сделалось совсем черным. И все же при последних словах Насти краска обиды так густо прихлынула к его лицу, что проступила и сквозь эту черноту, а глаза Вани как будто подернулись пленкой. Опять таким знакомым показался этот взгляд, охвативший ее черным огнем.
– Если бы можно было, я бы ему и в глаза сказал, что даже и для цыгана должно быть стыдно, когда люди поверили ему, наплевать им в самую душу, – вздрагивающим голосом сказал Ваня.
Вот когда и эта женщина, его теперешняя мать, осмелилась наконец подать свой голос.
– Ваня, что ты говоришь?! – в непритворном ужасе сказала Клавдия.
Вслед за тем и полковник, быстро взглянув на ее побледневшее лицо, впервые вмешался в разговор:
– А вот я, Ваня, после войны так и не смог найти того самого цыгана, который под селом Успенским вытащил меня из горящего танка и три километра до госпиталя на себе тащил.
Настя увидела, как Клавдия ухватилась за эти его слова.
– Вот видишь, Ваня.