Мы удаляемся от родного порога, точнее ведомственного дома, закрепленного за нами на время работы в тресте, и Малик делает рывок вслед. Удавка отбрасывает его назад, к дверям, ключи от которых мы только что навсегда передали коменданту. Удавка захлестывает его так, что бедный пес не может даже лаять, только воет придушенным голосом… На губах у него выступает мыльная пена… Как у отца на бритве. Было время, когда мы с мамой боялись, что отец покончит с собой, и прятали бритву, а папа смеялся и хлопал меня по плечу: «Мы еще поживем!..» Пожили! Теперь я хлопаю по спине Малика и быстро-быстро убегаю, чтобы прервать затянувшееся расставание, ибо оно превращается в издевательство над животным, которое мы «бросаем на производство судьбы», как говорит мама. «Судьба играет человеком, она изменчива всегда, то вознесет его высоко, то мирно бросит без стыда…» — я не помню, какое слово пел папа — «мирно» или «мерно» — в этой старой песне. И то и другое верно: все проходит как будто мирно и мерно — судьба то «производит» вверх, то бросает вниз. Без всякого стыда. Хотя мы с матерью стыдимся тех, кто видит, как мы уезжаем, сбегаем, оставляя бедного пса. Мы удаляемся, а он в полном отчаянии растягивается на серых казенных досках крыльца, похожего на эшафот… Я оглядываюсь и вижу, как темное пятно медленно растекается вокруг белой фигурки… Он не раз писал под себя, когда мы появлялись, возвращаясь с курорта, от восторга, что горе разлуки позади… Мы возвращались, а теперь уже не вернемся… Я знаю это, и не могу смотреть в глаза псу… Издалека маленьких черных глаз Малика не видно… Я вижу только, как блестит пятно, растекающееся все шире и шире…

Мы не могли взять его с собой, не знали, где мы будем жить сами. Потом, на оккупированной территории, я вспоминал Малика и радовался, что пес не остался с нами. Собака не умеет так приспосабливаться, как человек. Ко всему. Он может бросить животное, зарезать, съесть… Ему нужно жить, и он будет набрасывать удавку не собаке, не волку, не зверю, а себе, голодному, не врагу, а своему! Немцы уничтожали чужих, мы — своих. «Свои» полицаи были хуже немцев. Украинские. Но по городу разъезжали на низеньких лошадках в немецких галифе, подшитых кожей, и калмыцкие всадники. Шагали в баню солдаты русской освободительной армии — власовцы. Бывшие пленные, не пожелавшие подыхать с голода в лагерях…

А по соседству с нами поляк Юрковский кутил с немцами. Он, как и Федька, гулял с достатка от продажи штифеля. Он, как и мы с мамой, отправил в бараки жену-еврейку и дочь-полукровку. Он носил им пищу, но не посмел вывезти, как это сделали многие, в том числе и я. И выкупить не захотел, хотя имелись такие возможности. Он пил, гулял, а его вторая дочь уходила из дому в сопровождении лихих офицеров. Первую он в свое время не сообразил записать «как следует» — все хотел расстаться с нашим городом, с «быдлом», которое его окружало. Потом остался и новую дочь уже записал «нейтрально» — полькой. И все это после того, как в тридцать девятом в Варшаве он уже сдал еврейских родственников в гетто, знал, чем это кончается!.. Мог он написать донос? Вряд ли. Уж очень переживал развал своей семьи, чтобы рушить другую. Слишком сильно укорял себя за гибель жены и дочери, которые находились там же, где моя бабушка и тетя. Он приходил к нам пьяненький и добрый, приносил еду… Называл себя предателем… Чувствовал это, как я по отношению к отцу, про которого твердил заученную легенду, но знал правду. Страх за то, что будет, что случится с тобой, не с кем-нибудь, а с тобой лично, порождал предательство.

Вернувшись в родной город, мы с мамой отправились в свой дом, благо он находился недалеко от вокзала. Я нажал знакомую белую кнопку, и по всей квартире побежали привычные трели звонка. Интересно, где живет тетка, в своей маленькой или в нашей? Дверь отворил муж младшенькой, отворил, но цепочки не сиял:

— Вы с ума сошли! У нас же дети!

Я стоял на площадке, замотанный детским шарфом, но я был не в счет.

— Но решения еще нет, нет материалов! И не будет!.. — мама торопилась сказать эти жалкие слова: «материалов» не было. Но тяжелая мрачная дверь нашей квартиры захлопнулась.

…Мы сидели на косогоре у зеленых железных ворот. Мать замолчала, и стало слышно, как жужжал не то шмель, не то муха, огромная и жирная, прилетевшая оттуда, где находился отец… Зачем они строили такой высокий забор: он и так не убежит — сознательный!.. Чтобы осудить, следователю не хватает материалов. Восемь месяцев прошло, а их все нет!

— Ничего, найдем! — ответил маме человек, ведущий дело отца. Меня она за забор не повела, пожалела, как всегда.

— Что ты узнала еще?

— Он… сидит… с уголовниками!..

Раздавленное в пальцах яйцо падает на косогор, желтое с белым крошево — ромашка, которая не растет здесь: все вытоптано такими, как мы.

— Передала мыло…

У отца густая шевелюра, каким он будет, когда выйдет: лысым или седым? Я еще не знаю, что он не выйдет. Никогда.

— Господи, все зубы!..

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги