Говорит по-украински — не «человек», а «людына»! Людына как бы и не человек! «Чоловик» — по-украински «муж». Мужчина. А «людына» вроде бы женского рода. Вне подозрений. Но от этого ощущение нависшего над нами грязного неба не исчезает!
— Наши отступалы… Куда ж его, бидолаху!
Это уже не опера, не оперетта, а жизнь, которую я знаю.
— И раненый вот тут… — Ковалиха показывает на своей «спидныци» место где-то возле паха. Юбка грязная. Разговор тоже. Намеки, что тот лейтенант ни при чем… Он как раз не «чоловик»… Я, который не все про это понимал у Мопассана, во дворе наслушался… Лейтенант не мужчина… Мне от этого должно быть легче!
— А в остальном прекрасна була людына!..
Ну и брала бы себе этого людыну женского рода! Но лейтенантики нынче совсем молоденькие.
— Ну, мы с Любочкой его вдвох и выходили…
«Вдвох», вдвоем. Аня Кригер с тетей Валей — чем не пара: блондинка с брюнеткой!.. Черное и золотое… Золотое и черное… Но все это не то, не то!.. Я как-то слышал разговор двух вполне интеллигентных по нашим масштабам женщин:
— Вдвоем, знаете, не так страшно!.. Хотя, конечно, ужас, ужас! Ведь попользуются — и не заплатят!.. Кошмар!.. И к тому же — выбор есть, кому какой понравится… И обращаться моя напарница с ними умеет: своего не упустит!.. Иногда и брот, и бутер, и даже шпротики в маленьких таких баночках. И при каждой, знаете, ключик для открывания. Буквально при каждой… Очень удобно!.. Если с напарницей… А то ведь еще извращенцы всякие попадаются: и так ему подай, и этак… Вместе догадаемся, что поразборчивей клиенту надо… Так что удобно!..
Неужели моя Любка тоже!.. Как те!.. Как все!.. Хватит розовых облаков!.. Все просто и понятно.
— А я видел вас с Любкой… На юбилее.
Сказал, чтобы перевести разговор. И с тайной надеждой: если Ковали работают, им платят, может, и не нужно это — «вместе с напарницей»! Хотя она же сказала: кроме капусты, ничего. Однако: казала-мазала!
— Так это работа… — Оксана Петровна сказала просто, без «оперы». — Один наш общий знакомый устроил… З учителей… Ты знаешь… Телегин. Через это Глазунов и просил нас встретиться с тобою…
Все разом погасло! Все, что было на донышке!..
Любовное письмо!.. Сердце, пронзенное стрелой!.. «Манэнький лыцар»!.. Молния сквозь вату!.. Это я, я опереточный тенор. «У вас на платье белые горошины…» Оксана Петровна деловито кладет свои большие руки, все в цыпках, заусеницах, какой-то коросте, на грязную «спидныцю»:
— Подойдет тот человек, про которого мне говорил Борис Никифорович, по возрасту Любе?.. Ну и по стати. Или, может, мне… В приймы?..
— Извините, Оксана Петровна… Христа ради, простите, но он…
— Говори.
— Больше Любке… личит! — я и слово уличное подыскал, чтобы мое извинение не было торжественным покаянием. Но, ей-богу, насмотрелся, как живут «овчарки», бабы, выскочившие за полицаев, с немцами, наконец как Аня.
Всяко бывает. Последний, который с рукой… Он такой, что никто не поверит, что муж… Или там, приживатель… Мы его в больничку к вам… Нехай его жинка и будет ему за жену… А то бывали ничего. Подходящие. Для Любочки, конечно… Оно тяжко без мужчины…
«Любо-ч-ка»!.. «Муж-ч-ина»!.. Проклятое ковальское «ч» ранит меня выстрелом навылет!.. Ч!.. Ч!.. Ч! — «чипляется» за кожу, за сердце, за душу!.. «Тяжко без муж-ч-ины». Вспоминается «мужчинка» у Ани Кригер… Нет, не из другого мира моя таинственная возлюбленная!.. Все тот же Телегин, Глазунов, даже Тумалевич тут известна… Никуда не деться от грязи — бинтов, ран, гноя…
— И веди переулочками. Намозолили всем глаза: муж-чины, муж-ч-ины!.. Кто-нибудь обязательно доберется: или немцы, или наши…
Она уходила, тяжело шлепая очипками. И я тоже волочил остатки сапог с трудом. «Ваша записка…» Сгорела… Только пепел остался… Дунешь — рассыпается, как труха…
Про юбилей так и не расспросил.
XXIII
В тот день, когда все было решено, я проснулся в серой холодной дымке утра и увидел, что мать не ложилась. Она сидела неподвижная, словно замерзшая (мама, сколько раз, когда я не мог дождаться тебя с менки, ты представлялась мне вот такой замерзшей на снегу возле саночек с продуктами). Она молчала, а мне хотелось «распустить нюни»: пусть она меня пожалеет, как тогда, когда отправляла в пионерлагерь. Одного. «Ничего, сынок, пора привыкать…»
Я горько плакал в казенную подушку, не зная, что мама где-то совсем рядом, а потом она появилась, и я уверовал, что она будет со мной всегда.
Теперь я втянул ее в историю, которая может плохо кончиться. Я видел повешенных… С синими языками, высунувшимися изо ртов. Со стороны вроде бы и не очень страшно: фигуры каменно неподвижны, и ничто уже не напоминает, что совсем недавно это были живые люди. Мучились. Переживали. Трусили. Боялись. Но шли! На что? Нам не объявляли, как в кино.
В безразличном свете утра казалось ясно: меня повесят. И маму тоже. Вчера мы еще спорили: что делать? Она могла не согласиться, не пойти. Сегодня уже поздно.
Не поворачиваясь ко мне, она сказала:
— Вставай. Пора.