Она добежала до своей площадки как всегда, свесила голову вниз, так что волосы заструились, как водопад (такое красивое сравнение пришло мне в голову, когда я изо всех сил старался не закричать от боли). Лица ее не было видно, и можно было предположить, что она не представляла, как искривилась моя физиономия, поэтому я бодро крикнул: «До свидания!..» Имея в виду именно «свидание». Она это сразу поняла и стала спрашивать, когда именно я желал бы назначить ей свидание? Я тер ногу и силился придумать что-нибудь пооригинальнее, но ничего не лезло в голову, и я назначил ей свидание у ее дома, крикнув при этом условленное: «Борис Годунов!» Это значило — на нашем с нею языке — свидание у фонтана. Я выдавил из себя еще и «акт» пьесы, в котором была сцена у фонтана, то есть время нашего свидания. Я крикнул: «…В восьмом акте». И она конечно же все поняла, но сделала вид, что удивляется: у Пушкина нет восьмого акта, и ни у кого нет восьмого акта. А я кричал, что у меня есть восьмой акт, я ей это докажу, когда встретимся. Я никогда не понимал ее настроений, но знал, когда нужно приблизиться, когда можно взять за руку, о поцелуях и говорить нечего — они получались только случайно. Правда, Любка знала все заранее. По глазам было видно, что знала. Она точно ведала, что и когда должен был желать настоящий мужчина, а «настоящий мужчина» оступился, вывихнул ногу и потому запомнил ту щербатую ступеньку, на которой теперь споткнулся Трунов… Настоящий «настоящий мужчина».
Удивительно, как мне, голодному, запуганному насмерть мальчишке, еще лезло в голову что-то постороннее! Мне — слабому, шатающемуся на ходу. Мне, толком еще ничего не знающему «про это!». Мне, который от всей души возмущался Труновым, когда он застрял у «русалок»! Но, может быть, потому и пришло все это в голову, что я вел к Ковалям, к Любке настоящего мужчину. Этого мужика, мужлана, парня не промах, как там еще это называется у взрослых?
Я уже видел Аню Кригер с ее «мужчинкой», история тети Вали проникла в самую душу!.. И все-таки там, в самой-самой глубине, тлел огонечек, который не разгорался в пламя… Хотя я желал этого. Но — не время, не до того… В сумрачные дни и ночи оккупации я почти совсем забыл про этот комочек нежности в груди… Который иногда греет… Дает тепло… но который ни к чему, когда нужно думать о том, как заполнить блюдечко каганца маслом и чем набить брюхо. Вот и все, о чем следовало думать!.. Но ожидание встречи с Любкой все же волновало меня. А тут еще Трунов с его… «псиным» характером!.. Что будет, когда мы окажемся у Ковалей? Я ожидал… Боялся… И все-таки ожидал… И потому топтался на пороге, не поднимая глаз. Видел только ноги Оксаны Петровны в растоптанных старых тапочках, ботинки Трунова, за которыми тянулись веревочные шнурки и серый подол ее юбки… А когда поднял глаза!.. Увидел… Вместо розовой, с сияющими зубами и глазами Любки — замотанная в серый платок пожилая женщина. Последний раз я видел Любку в театре, и там она показалась совсем такой же, как до войны. Была празднично одета, причесана, вся в свете прожекторов. Сейчас на ней был тусклый халат из дешевой баечки, поверх платья, старушечьи шлепанцы на ногах, грязного цвета платок.
Между тем Оксана Петровна своим привычным приподнятым тоном представляла:
— Сидайте! Или, сказать по-вашему, садитесь. Будьте ласкави! То есть будьте добры! Это Любовь — моя единственная дочь, представительница самого последнего поколения скромного рода Ковалей. Наш род, как это сказать, «тягнэться» от земских деятелей, врачей, учителей, мы разночинцы в каком-то дальнем колене. Люди простые, так что…
— Так что не надо, мама! — оборвала Любка.
Трунов пожал руку матери, потом дочери, жал крепко, словно проверял, нет ли в ладони гранаты-лимонки или еще чего-нибудь в этом роде, и я снова пожалел, что не сказал ему про «ювилэйнэ свято»: если получится нехорошо, виноват буду я!
И тут услышал, как Оксана Петровна сказала учительским тоном:
— …Дети, ну поздоровайтесь же, дети!
И мы с Любкой, не глядя друг на друга, кивнули головами. Словно расстались на прошлой перемене.
— Любочка, подай, пожалуйста, гостям тапочки! У нас достаточно грязно, но все-таки в тапочках гигиеничнее… Переобувайтесь!
И перед войной у нас не надевали домашних туфель, а теперь, в оккупации, мы об этом даже не думали. Странно, что такое я увидел у Ковалей: стараются показать свою интеллигентность гостям из бургомистрата и «Просвиты», а может быть, немцам, у которых пантофли — обычная вещь.