Я хватаюсь за него и спрашиваю: «Вифиль градус?»[34] Понимаю, что сказал нечто неуклюжее, но при немцах никто не интересовался ничьим здоровьем, свой вопрос я сконструировал из другого более распространенного тогда выражения: «Вифиль костен?»[35] Самое интересное, что и француз отвечает мне «переложением»: «Ахт унд драйсиг»[36]. Я чувствую: он тоже не силен в немецком, конструирует. Догадываюсь об этом по тому, как он щелкает сухими смуглыми пальцами, словно подсчитывает в уме марки, франки. Я уже догадываюсь, откуда он знает немецкий, но продвигаюсь дальше осторожно: «Вохин зи штудирен дойче шпрахе?..»[37] Нескладно сказал. Но и француз выирает изящным платочком свой цыганский лоб, ему тоже трудно приходится.
И дернул же кого-то черт послать сценариста без знания языка на проведение «отвлекающего маневра»: техника, как всегда, не готова к съемкам. Вечно на меня все валят! Потом эти «замы» и «помы» в своих сереньких, но исключительно модных костюмчиках будут беседовать с гостем о японской стереосистеме, «шарпе», или отдыхе на Багамских островах. Я там отродясь не был и не стремлюсь, они — может быть. Сопровождали. Таких, как я, деятелей искусств.
Но в моем незнании языка они не виноваты. Можно пенять на отца — ответработника, который все время разъезжал по стране. Сам обучался в институте Красной профессуры, к нему преподаватели чуть ли не на дом ездили, я же приспосабливался к разным неполным средним и полностью средним школам. Раза три начинал учить английский, пару раз французский и столько же немецкий. Однако, когда попал в оккупацию, кроме «Их бина дубина», не знал почти ничего. Высокопарное «штудирен» совершенно случайно выползает из темноты памяти. Зато знаю тонкости, которым не учат в школе. Школяру не понять, почему многие немцы говорят «иш» вместо «их» — «я» и «фунцых» взамен «фюнцен» — «пятнадцать», как членораздельно выговаривали мы в классе. Конечно, я мог бы до войны выучить хотя бы один язык; бабушка была учительницей и знала три. Но мне кажется, что тогда все как-то больше уповали на волшебное эсперанто, на котором вскорости заговорит весь земной шар. Так что с бабушкой я предпочитал играть в лото. Она доставала пузатенькие кубышки из серого мешочка. Совсем такого цвета, как стены и пол студии.
Француз, делая вид, что это ему крайне интересно, щупает лиловатыми пальцами пушистый ворс. Пыли нет, паласы тщательно пылесосят, к тому же без конца вынимают какие-то квадраты: проверяют технику. Мы останавливаемся у одного такого колодца полюбоваться бесконечным разнообразием проводков и струящимися разноцветными волнами. Я в это время пытаюсь вытащить из серого мешочка памяти хотя бы какие-нибудь слова, бабушка же говорила! Но француз и сам не больно-то в курсе; на вопрос, где он учил немецкий, отвечает: «Ан дем штрассе!»[38] Может быть: «Ан дер»? или «Ан дем»? Можно заглянуть в словарь, но мне интересно говорить на языке, который знаем мы с этим человеком.
Он сам признается, что хватал отдельные слова и выражения на улице. Может быть, и у него не было возможности привести случайные знания в систему. Мою бабушку уничтожили в первый период оккупации. Почему погибла она, а не я? Я так и не научился языку, она — жить. Впрочем, упрекать себя в этом так же нелепо, как придираться сейчас к лощеным молодым людям, которые учат язык из меркантильных соображений: поездки, служба за границей. Единственно, что действительно обидно: почему я, безъязыкий, должен показывать гостю студию? Но всегда так. И я стою с французом над люком, где распластались цветные проводки. Ярко-красные, желтые, синие — целый цыганский табор.
Куда они тянутся? Я не слишком смыслю в технике, и у меня они рождают посторонние ассоциации, которые я не умею передать французу. Хочется спросить гостя, не бывает ли он на всемирных собраниях цыган, которые происходят ежегодно где-то под Марселем или Лионом — городом, где гость провел детские годы в оккупации. «Кранк» — оттуда. Из прошлого. Конечно, но он в своем синем твидовом костюме и галстуке в белый горошек, весь отутюженный и парадный, не сочетается с оборванными цыганами, валявшимися в общей яме. Но и те, что остались там, в могилах, и те, кто сейчас приезжает на место их гибели, смуглые и нарядные, как наш гость. Я обращаю внимание на это, потому что сам такой. В детстве думать об этом не приходилось. Война научила. Многому научила.
Штрассе. На улице можно было разжиться куском хлеба. Он так и говорит: «Айн брот». И добавляет: «Унд бутер». Масло. У нас больше охотились за макухой — жмыхом, который остается на маслобойках. Но язык был один. Он состоял из немецких, польских, русских, французских и еще бог знает каких слов. Млеко, паненка, яйки, мерси, бонжур, матка, нах хаузе, водка, кайфен-феркауфен — шло в ход все, что необходимо для добывания продуктов. Харчей. И между мною и французом мгновенно протягиваются проводки, которые не могли бы существовать, будь на моем месте «замы» и «помы», даже идеально знающие литературный язык.