Все остальные были настоящие! Аккуратно получали пищу, так же аккуратно поедали ее, аккуратно мыли посуду. Отъедались за месяцы голодухи. Один Шевро позволял себе швырнуть котелок с остатками в угол, кому-нибудь из ребят поменьше. Знал — за остатки какой-нибудь оглоед посуду помоет, еще и спасибо скажет! Цыган же кусочником не будет, объедков не ест, хоть за своими, хоть за немцем! Он считал выдаваемую пищу объедками. Наевшись, рассказывал, как старшой Николай Солдатенко приходил за кулисы после «сбора», задирал шелковую кумачовую рубашку и вытряхивал «ловэ». Пачки денег. Купюры. И делил между всеми. И ему, Шевро, давал тоже.

— Рома́ но оглоедничают, объедками не питаются. Берут, что можно взять. И чего нельзя!.. Но берут! — говорил Шевро и хлопал себя по животу руками. Очень звонко шлепал, как в бубен. Смуглая кожа покрывалась красными пятнами. Живая кожа живого человека… А у того парнишки живот был белый-белый… С синевой… И пятнами от пищи…

Относительно его поступка Рихтер прокричал нам целую лекцию. Почему-то именно ему поручили сообщить, что если подобное еще раз повторится!.. Наверное, потому что самый старший среди них. Му-удрый!.. Я смотрел на его пятнистую кожу и думал о том, как живое превращается в неживое. Мне было отвратительно и мертвое синеющее тело, и пергаментная кожа немца, и запах от немытой плоти, по которой, словно по бубну, шлепают грязные пальцы… Про таких у нас раньше говорили: «Жизнерадостный рахит».

Мне были неприятны и откровенная кровожадность Шевро, и аккуратность Рихтера. Оба пришьют, не почешутся, как говорил наш цыганский спутник.

<p><strong>V</strong></p>

Когда Рихтер вез меня прощаться, я все время думал, что скажу матери. Ведь не в лагерь везут на лишнюю смену! Немец вел машину, как всегда, тихо, неторопливо и даже не надоедал разговорами. Видимо, понимал: мне не до него, что «им, немцам, нужно, а что им, немцам, не нужно». Мне нужно было что-то сказать маме. По что? И как?

А мама сразу сложила ладошки и стала хлопать одну о другую, будто оладьи лепила. При этом губы ее шевелились, оспинка на щеке поднималась и опускалась. Так бывало, когда мама сердилась, ругала меня, проклинала что-нибудь или кого-нибудь. Я не слыхал, как она причитает: «Ой, господи ж, боже мой!», но понимал, что она повторяет именно эти слова. Их я знал наизусть и все удивлялся, как моя неверующая мать так часто обращается к Господу: «Боже ж мой!.. Боже ж!..» Когда-то это воспринималось как надоедливое жужжание, сейчас я тоже стал поминать про себя Господа, как бы стараясь опередить маму — знал, она в конце концов скажет, что я сам во всем виноват. То, что меня увозили насильно, для моей матери не имело никакого значения: должен был «не разевать рта, не ловить гав, а смотреть по сторонам». Я никогда не мог сообразить, каких «гав» имела в «иду моя мать — птиц, галок или собак, которые гавкают, распахнувши пасть, но мне всегда было неудобно перед мамой за любые прегрешения, в которых «был иль не был виноват».

Мать ссылалась на деда, который был героем, полным георгиевским кавалером, отважным конником. Сильным человеком. Мама гордилась тем, что он один, «на собственном горбу», притащил пятерых японцев. Волок их через какой-то пролив по горло в воде. Отец тоже воевал в конных частях, тем не менее глубоко презирал грубую физическую силу. Он учил меня «быть выше», презирать бандитов и драчунов. Правда, мама объясняла это тем, что папа был физически не слишком мощным! А меня она хотела воспитать сильным, ловким, чтоб никого и ничего не бояться. Умел дать сдачи. Не попадал впросак. А я все время как раз попадал. И она тоже, но все-таки упрямо твердила: «Не попадай!..»

И вот меня уволакивали, а я стоял перед мамой как провинившийся подросток, который явился домой после двенадцати ночи. Как будто я снова стал школьником и суетился, стараясь предотвратить стоны и плачи. И опять бегал по комнате, совал в чемоданчик ненужные вещи, вроде мешочка для калош, с которым ходил в школу, и сам поразился, когда мать вырвала у меня эту «клятую торбу». Она не знала, куда нас везут, а я не мог ей этого сказать.

Да и зачем рассказывать: что может сделать моя мать?

Правда, она говорила как-то, что встретила знакомого, который пугал ее приходом Красной Армии: как-никак, служит у немцев! Но мама «дала отповедь» — ее бросили на произвол судьбы, а потом еще что-то будут спрашивать! Пусть посмотрят, как она, бывший главный бухгалтер, корячится с тряпкой над грязными полами. И он, этот безногий, еще «разводит антимонии»! Если не будет наших, сам примет меры. «Культя», а туда же, лезет в герои! Он, чтобы принять меры, просто не доползет. Сидел бы уж тихо: где это видано, чтобы безногие вступали в драку! Тоже партизан!..

Я собирался и говорил ей на ухо:

— Полно, мать!.. Не надо…

Мне казалось, что голос у меня мужественный и успокаивающий. Но мать сбрасывала со своего плеча мою руку и кричала, негромко, но отчаянно:

— Доигрался!.. Наловил гав!..

Она еще того знакомого привела в пример:

— Вот калека, а не сдается!..

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги