Между тем немецкие мотоциклисты остановились перед портретами членов правительства, которые висели в магазине. Подворотня замерла: что будет? Мама сжала мне руку так, что я должен был почувствовать боль. Но я ничего не почувствовал — я смотрел на немцев. Один из мотоциклистов поддел портреты стволом автомата, и стекло вдруг ослепительно засияло на солнце, посылая к нам зайчики. Казалось, эти зайчики вдруг осветили темную подворотню и высветили каждого из нас отдельно. Мы боялись пошевелиться, но опять ничего не произошло, портреты покачались и замерли на стене. В нашей толпе кто-то вздохнул — кажется, бестужевская тетка. Аня Кригер швырнула наземь окурок. Мама отпустила мою руку. И вдруг бестужевская тетка резко отвернулась: мотоциклисты разом нагнулись, и маскхалаты на них поползли вверх… Бестужевская тетка не стала смотреть, что будет дальше, и ушла к себе наверх. Все остальные тоже расходились. Давид постоял минутку, словно ожидая, что мотоциклисты или еще кто-нибудь из немцев подойдет к подворотне, но те, в маскхалатах, вскочили в седла и, обгоняя колонну по тротуару, помчались вперед. Никто не обращал на нас никакого внимания, и мы медленно разошлись.

<p><strong>V</strong></p>

Может быть, в то утро люди нашего двора последний раз стояли вместе. С приходом немцев мы постепенно начали отдаляться друг от друга. Незаметно. И трудно было понять, кто виноват: мы сами, жизнь или немцы? Потому что немцы в нашу жизнь будто бы не вмешивались, нас не замечали.

Они тянули свои разноцветные провода, загоняли машины в наши дворы и даже располагались в наших квартирах так, словно нас там вовсе не было. Мы ходили по городу как невидимки из довоенного фильма, с той только разницей, что в картине никто не видел одного человека-невидимку, а здесь все вдруг стали как бы невидимки. Мы никогда не встречались с такой высокоорганизованной бесстрастностью.

Мы привыкли реагировать на призывы и речи. На марши и песни. Мы митинговали, спорили, ворчали, жаловались. Мы одобряли или возмущались. Трудились или отдыхали. Получали и отдавали — продукты и деньги, займы и подписки. Теперь нам никто ничего не давал. Не выдавал. Не выплачивал. Не продавал. Магазины не восстанавливались. Разгромили — тем хуже для вас! Себе они возили пищу в машинах и кухнях. Себе они давали свет от движков. Наши электростанции лежали в руинах, и поднимать их никто не собирался.

Немцы развесили по городу флаги. Красные (а мы ожидали каких-то черных, пиратских, как на газетных карикатурах!), с белыми кругами, в которых была вписана свастика. Такой флаг висел и над солдатенгеймом — солдатским домом, в который превратили немцы бывший Дом колхозника. Под флагом пучились огромные стекла витрин, сквозь которые виднелись нарисованные на стенках голые красотки с русалочьими хвостиками.

Дядя Гриша потирал ладонью бритую голову и удивлялся:

— Флаг у их, панымашь, вапшэ… красный. Как у нас! Значит, рабочий чилавэк останится… — И поднимал вверх палец с желтым плотным ногтем.

До войны дядя Гриша был действительно «рабочий чилавэк» — токарь на заводе. Теперь он дома точил зажигалки, продавал их на базаре и потому чувствовал свое превосходство над теми, у кого не было ни зажигалок, ни харчей. Видимо, поэтому дядя Гриша и начал философствовать. Теми же толстыми пальцами он показывал, какое тетка сало «на пьять пальцив» принесла и какой флаг «у их».

Я не мог слышать ни про их флаг, ни про сало в «пять пальцев» или в три. Сала я не видел со времен, когда мы со школой в первые месяцы войны ездили на уборочную в колхоз. Там мы устраивали забастовки — жаловались на однообразную пищу и в знак протеста засыпали однажды зубным порошком весь пол в школе, где нас разместили на жительство. Наш классный тер туфлей испачканный пол и не знал, что с нами делать. Но вот настало время, когда ни школы, ни классного, ни еды — ни однообразной, никакой «вапшэ»!..

В раннем детстве я очень плохо ел, как говорила мама. Когда однажды она решила провести эксперимент и не давала мне есть несколько дней — плакала, вздыхала, но держалась, — на пятый день голодовки я попросил кусочек сухарика, который завалялся в буфете: «Можно мне его взять, мамочка?» Мама плюнула и прекратила борьбу: худой так худой! Слабенький так слабенький! И ворчала: «Вот дадут тебе ребята во дворе пачек, а ты чем ответишь? Сдачи не дашь!» А я и не хотел отвечать тем, кто мог дать мне «пачек». Я не вступал в драки, не получал и не давал сдачи. И считал, что могу ничего не есть — так даже легче и удобнее!

Но через месяц-два оккупации, когда кончились наши с мамой скудные запасы — мешок крошева, из которого на кондитерской фабрике «Рот фронт» делали печенье, банка топленого масла, макароны и сахар, — мне очень захотелось есть. У бабушки, которая меня исподтишка подкармливала, залезая в свой буфет, тоже кончились продукты. Мать нарезала последнюю картошку в пшенный «кондер» — суп с пятнами масла на поверхности — и очистки пустила на оладьи. Потом, когда картошка кончилась совсем, оладьи из очистков стали деликатесом.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги