Так и я — туловище человечье, а голова!.. Голова с «ди назе»![67] И нельзя мне — как в сказке, где все кончается благополучно, — выдать свою тайну.
— Я хоть сейчас готова с ним под венец идти! — сказала младшая царская дочь и сняла с цыгана овечью шкуру. Все так и ахнули, когда увидели такого красавца, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
Опишут! Немец с его сказками про «юдэ». И подпишет. Приговор о расстреле. Вот только подыщут мне соответствующую пятерку! А пока я прикрываюсь. Овечьей маской. Как цыган.
В памяти встают смуглые люди, которые появлялись откуда-то с пустыря, лезли через дедов забор, не пользуясь калиткой. Они тыкали в меня прокуренными пальцами: «Мурш!» Молодец. Это слово я уже знал, потому что появлялись они возле хаты деда на окраине города часто. То на рынок, который совсем недалеко, ехали; то — с рынка. Кудрявая пыль поднималась за возами — и исчезали цыгане до следующего раза. Они были друзьями деда и родственниками. Дальней, но роднёй. Раскуривали люльки от костерка, который разводили за нашим забором: во двор их с возами и подушками не пускала бабка: боялась, что дед опять запьет-загуляет. Я-то его таким уже не видел, но люди говорили, что когда был помоложе, уходил он в загулы и подавался в степь. Откуда пришел.
Сам он никогда ничего не рассказывал, но люди говорили, что пришел его отец, мой прадед, из степей и стал «залыцатыся» — приставать к моей прабабке, дочери хуторского богатея. И будто бы когда пришли они к будущему тестю, взявшись за руки, спустил мой прадед на моего деда свору собак. И, как пришел дед голым да босым из степей, так и ушел ни с чем. Только бабка осталась с ним. И поселились они на окраине хутора, прилепились Прилипченки и стали жить-поживать, детей наживать. В том числе и мою мать. Был дед хозяином, хотя и не слишком богатым.
Ничего не имел, кроме хаты — чуть ли не землянки, прилепившиеся на окраине, но, когда мой отец — городской еврей — явился сватать его дочку, спустил на него свою единственную собаку, рябого кобеля. Может, потому, что еврей? А может, потому что городской? Этого, впрочем, было вполне достаточно, чтобы мой отец и моя мать ушли голыми, так же как дед и бабка, как Адам и Ева. Про Адама и Еву мой дед ничего не знал, но историю своих родителей помнил хорошо, а чтоб не забыть, повторил точь-в-точь! И снова шли по улице ободранные догола предки, но уже не на хутор, а в город. В город заявился и дед.
Пришел он в город не сразу, а через полжизни. Потому что забрали его на военную службу, где он вышел в офицеры и привык жить в казармах. Возле казарм, где служил, и поселился. В помощи дочери и моего отца дедушка не нуждался, хотя приходилось ему круто. Грохотала революция, а тот самый бедолага, который голым плелся по хуторской улице, к этому времени стал господином офицером. Царским. Повезло? Не повезло! Всем моим не везло. Наверное, у меня это наследственное! Не думал дед, что его солдатская храбрость обернется горем. Все подвиги совершил за одну войну, а мучился всю жизнь!
Человеком дед был отчаянно смелым. При Цусиме одолел пролив, который никто не мог перейти, и притащил «языков». Не думал дед, что этот крест будет проедать в торгсине! Ушел в армию, как все сражался, как все не вылазил, не выставлялся, но так получилось, что и второй крест для торгсина заработал. Пришлось «высунуться» — грудью своей, с первым крестом на ней, заслонил командира. Так и пошло: стал унтером, фельдфебелем, а к революции офицером. Я, правда, про чины ничего не знал, но на фотографиях дед был изображен в роскошном мундире, с шашкой. Саблю мальчик заметил, а что там красовалось на погонах, не разобрал. Не интересовался чинами. А вскоре и фотографии уничтожили, про чины в доме и не вспоминали. Наступили другие времена, когда это стало уже не гордостью, а позором. Так что не знаю, в каких чинах был дед: на моей памяти служил он либо завхозом, либо кладовщиком. На большее не посягал: помнил о прошлом. А забыл бы — напомнили.
Вот об этом-то и говорили у нас в доме. Шепотом. Особенно когда приходило время нести в торгсин очередные кресты и медали. Меняли на селедку и какао. Дед жил не торгсином, а воспоминаниями, иногда ходил посмотреть на свою казарму, которая когда-то была ему родным домом. Там и дети воспитывались. До института и кадетского корпуса, который окончил мой дядя.
Не тогда ли стали скрывать цыганское происхождение: неудобно как-то — кадетский корпус, личное дворянство и цыганский табор! Так и осталось наше потомственное цыганство тайной. Тем более что потом стали возникать иные проблемы. А цыганское происхождение, которое тревожило бабку, забывалось. Возраст брал свое — загулы становились все реже и реже, цыганская тема не возникала, об этом забыли, и только люди на нашей улице еще рассказывали про деда легенды.