Потому что, несмотря на обучение в полковой школе, я еще не понимал, что такое настоящий порядок. Или потому, что меня контузило в голову? Когда немец, планирующий на расположение нашей батареи, оказался почти у земли, я засмеялся, размахивая руками и утрамбовывая землю чечеткой. И тогда пожилой старшина из кадровых кубанцев обнял меня за тонкие длинные ноги, согнул в коленях, как гуттаперчевую куклу, и потащил вниз, в укрытие. Потому что знал, что немец будет из последних запасов поливать нас сверху. И был, конечно, прав: немец попал!.. И все равно я барахтался в его крепких, как корни деревьев, руках и смеялся. Ему было непонятно, отчего командир третьего орудия вдруг заливается смехом во время боевых стрельб. Он не был в той, другой, яме, не ходил на «цыганский» прорыв. Он ничего не знал про Рузю, про Шевро, про Кольку. Про всех, кого я оставил позади.
Давно это было или недавно, сорок лет или сорок веков назад — неважно. Важно, когда узнаёшь, кто ты такой.
Что я знаю о себе? Что помню из того, что действительно было? Что ушло с годами — память живет помимо нас. Хочется уловить момент, в котором есть и то, что было, и то, чего не было с тобой, что пришло извне — память живет помимо нас, что пришло от других, таких как ты сам, поскольку они живут в твоей памяти, а единица измерения — одна жизнь.
Давно это было или недавно, коротко сказать: ехали цыгане и остановились у реки, как всегда, как сорок веков назад, когда выходили из Индии, как сорок лет назад, когда выезжали из Гатчины. Вдруг слышат — пальба! Это в мирное-то время! Давай и они стрелять в ответ, у ромо́в всегда что-нибудь из оружия припасено, мало ли что может произойти в дороге! Женщины перья стали жечь — от нечистой силы спасает! Но что про такое-то говорить в наше время! Другое дело петухи. Раз утречком прокричали, два прокукарекали, с третьим все стихло. Ибо и Иисус говорил ученику своему Петру: «Прежде нежели пропоет петух трижды…» Цыгане — люди православные, цифра три для них священна. С третьими петухами, когда все прекращается, вышли цыгане из шатров, а вокруг по полю кости раскиданы! Чьи кости? Рома́ все целы! Кричат цыгане: «Уходить отсюда надо!» А старшо́й отвечает: «Подождем, чавэлы!..» Ну, табор и остался.
Кто я такой? Немец был готов вывернуть меня наизнанку, лишь бы выяснить! Потому что от этого зависело, что будет с человеком, когда пропоет третий петух. Мою бабушку и тетю, как и тысячи других единокровных, предали с третьими петухами. Узнать, кто ты такой для того лишь, чтобы уничтожить! Узнать и уничтожить! Знать — убить! Не от древа познания ли в нас это? Не от первородного ли греха! Но я не хотел платить за чей-то грех!
…На следующий раз с табором все повторилось: пальба, разбросанные кости. А свои все целы. «Уходить надо с проклятого места!» — кричат цыгане. А старшо́й, баро, отвечает: «Нет, чавэлы, подождем, может, это наши!..» И снова остались цыгане.
Но цыган уничтожали, если не в первую очередь, то во вторую. Поймали в войну табор, выстроили, если можно выстроить ромо́в, и спросили первого: «Петь-плясать умеешь?.. Танцен, зинген!..» А какой же ром петь-плясать не умеет! Станцевал ром отлично, спел, тут его и порешили! А на его место романычай, цыганку: «Зинген, танцен!..» А какая же цыганка не может!.. Спела-сплясала, и ее порешили. На ее место следующего поставили: «Петь-плясать, зинген-танцен!..» Ну какой же ром не может!.. Всякий может, все!.. Всех и поставили… А то еще палками… И живых… В землю…
Ой, рома! Много лет спустя приезжал я на могилу цыган, невинно загубленных под городом Смоленском. Около двухсот из колхоза, который возглавляла Фрузя-гадалка, первый председатель того колхоза. Она осталась жить, хотя сто раз могла погибнуть за дела, не цыганские, партизанские. Пришла она вся в черном к памятнику мертвым рома́м. Сто шестьдесят шесть или сто шестьдесят восемь их было, но сколько б ни было, всех она знала, всех помнила, со всеми детьми и внуками за ручку здоровалась. И ее все знали. Поклонилась тем, кто погиб. Мужу своему, детям, павшим от рук злодеев, низко поклонилась. Командиру своему партизанскому, который на том кладбище лежит, отлила из стакана бравинты на могилку. Детей оплакала. И пошли мы пешком с нею из села Александровки, где все это случилось в сорок втором году, в город Смоленск. Шла она строгая, вся в черном, эти восемь километров, не отдыхая, — сколько в войну пришлось оттопать, сотни, тысячи верст!
Похожая песня? Общая песня. А в паре со мной цыганочка Фрузя шла, Ефросинья Ивановна. Мать у нее гаджё.