Мы стояли с Колькой и другими ребятами, покуривали на привокзальной площади цигарками, которые скручивали из чинариков. Немцы аккуратно совали окурки в урны. Урны стояли на всех площадях и улицах, а рядом, в развалинах домов, разлагались неубранные трупы. Мы уже привыкли к чуть сладковатому приторному запаху смерти и вдыхали его вместе с запахом табака. Не смущало нас и то, что в скрутках тлел табак, сырой от слюны тех немцев, которые бросали бычки, вдоволь насладившись сигаретами, а затем затушив их плевком. Мы тянули свои скрутки, впиваясь в них грязными ногтями. И вдруг ребята с ящиками для чистки обуви разом побросали бычки — прибыл поезд и несколько немцев появились на площади. Солдаты были едва видны из-под навешанных на них ранцев, сумок, пакетов и свертков. Толпа шкетов моего возраста с криком ринулась к немцам. Поднялся шум, как во время эвакуации. И так же все работали локтями, кулаками, плечами, ногами. Кто-то отчаянно завизжал. Я потерял ощущение реальности. Впервые такое со мной произошло, когда я столкнулся с толпой во время эвакуации, а во второй раз — когда увидел своих сверстников, которые хватали за полы и рукава немцев и молили их, как о милости, разрешить им почистить сапоги! Они лезли друг на друга и превращались в толпу, которая махала общими руками и ногами, кричала одним посиневшим от крика ртом и звенела одной, полученной на всех, мелкой монетой. С тех пор, как только люди сбиваются в толпу, я перестаю видеть лица — только плечи и локти. А лица у всех ребят были разные. Одни смотрели в пространство оловянными глазами и тянули какой-нибудь унылый звук на одной ноте. Другие отчаянно жестикулировали, стараясь привлечь к себе внимание. Третьи, сжав зубы, тупо пробивались вперед, к добыче. Были и такие, что делали это унизительное дело с веселым выражением лица, — возможно, они даже про себя смеялись в этот момент. Колька боролся весело, оживленно, с увлечением. А немцы раздавали пацанам налево и направо удары, шлепки и «пендели». Я видел, как какой-то шкет получил удар кованым сапогом под зад, схватился за живот — почему-то за живот! — и с воем кинулся бежать за угол. Он выл, как сирена воздушной тревоги, которую забыли выключить после отбоя. Колька сказал, что этот живоглот, наверное, опять что-то стибрил у немца. Ему, Кольке, не жалко, конечно, ихнего немецкого добра, но надо «нареза́ть», то есть удирать, сматываться, смываться, потому что, если немец хватится пропажи, он может всем нам всадить по пуле в спину или в живот, что, как сказал Колька, самое болезненное. Видимо, кроме меня, это уже знали все ребята. Не случайно же тот парень, который, семеня ногами, скрывался за углом, держался руками за живот.

У тех, кто толкался возле немцев, казалось, не было ни страха, ни воображения. Хотя парень, державшийся за живот, был наделен воображением. Он так ловко изображал пострадавшего, что получил от немца мелкую монету. Обычно они платили лишь тем, кто работал, остальные тщетно выклянчивали деньги и «брот». А этот получил. Как приз за выигрыш в подвижной игре.

Колька не боялся «подвижных игр». Он всматривался в жизнь и быстро делал выводы. Меня он называл нереальным или нежизненным типом. Хотя я тоже вглядывался во все, что происходило, и кое-что замечал. Каждый приспосабливался к новой жизни по-своему. И каждому давалось это по-разному. Кто-то зарабатывал. Кто-то воровал. Кто-то получал. Совершенно неожиданно тетя Аня Кригер, которую все так жалели — ничего у нее нет, совершенно не приспособлена к жизни, ничего не умеет, одна с ребенком, — вдруг стала предметом зависти всего двора. Она получала пайки, деньги и даже подарки по праздникам. Оказалось, что немцы не только не преследуют «наших» немцев, которые служили советской власти, но, наоборот, всячески их выделяют. Получалось, что важно не то, кем ты был при прежней власти, важно, кто ты по национальности. Аня Кригер называлась фольксдойче, то есть немкой, проживавшей вне территории Германии. Фольксдойчами признавались и те, у кого была хоть часть немецкой крови. И тогда я впервые задумался о том, кто же я. Метис? Полукровка? Чистый? Нечистый? Наполовину? На треть? На три четверти? Как разделить человека на половинки и трети? А кровь — на такую-то и какую-то другую? Что в документах, а что на самом деле? До войны национальность детей писалась на выбор по одному из родителей. Говорили, что нужно записывать детей по национальности матери. Я так и был записан. Но одна мысль о том, что кто-то может подумать, будто все это было сделано специально, оскорбляла меня. Люди теперь стали приглядываться друг к другу с подозрением. То, что было условным обозначением, как «татары из второй квартиры», «еврей из двадцатой», «немка из третьего подъезда», приобретало какой-то новый, скрытый от нас раньше смысл. Так я впервые уразумел, что дядя Гриша не просто дядя Гриша, а — лезгин дядя Гриша.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги