Он возник неизвестно откуда. И даже не пошел посмотреть, что делается в его комнате. Он не отвечал на вопросы: «Ну как дела? Как жизнь? Что слышно?» Все знали, что слышно! И те двое, что пришли с Давидом, тоже. Они пошли «по хатам». Я, конечно, пристроился к Давиду. Хотелось посмотреть, что он будет делать. А он входил в квартиры тех, кто собирался в бараки за автомобильным заводом, садился на табурет у дверей и смотрел. Хозяева, собиравшие вещи, останавливали свою работу. В квартире у соседа Яшки Давид пнул ногой узел, и ватные одеяла бесшумно покатились по полу, только шелк шелестел. Давид показал пальцем на свой висок и что-то сказал. Я не услышал, что сказал Давид, потому что Яшка захлопнул дверь перед самым моим носом. И, может, правильно сделал, так как вместе со мной заглядывал в комнату и сапожник Федька, и его жена Клава. Потом дверь рывком отворилась, и вслед за Давидом вышел Яшка. Он надвинул на свой длинный нос фуражку с длинным козырьком — и ушел. Куда? Этого не знал никто. Давид с его длинной сгорбленной фигурой напоминал вопросительный знак, и разогнуть этот знак было невозможно. «Мешугас!»[21] — старуха в квартире Яшки продолжала сворачивать одеяла — она не могла уйти, как все другие старухи. Город охранялся патрулями из немцев и полицаев, а про бефель и про то, кого он касается, уже знали все. Было странно, что и в этих условиях люди исчезали: ведь за нарушение приказа обещана смерть. Верная смерть. А если уйти в бараки — еще неизвестно…
И в других домах и дворах осталось множество стариков, женщин и детей. Этим некуда было деться, они не могли бежать, прятаться, исчезнуть.
А потом, в день, когда бефель вступил в действие, они вышли на улицу с вещами и пошли в бараки. В нашем дворе сиротливо топтались на снегу две-три семьи. Они с трудом отрывали полозья своих саночек от снега, напрягали последние силы и выезжали на улицу. А там уже было много таких же, как они. К полудню дорога в бараки была укатана множеством саней, люди двигались быстрее, разогревались на ходу, одолевали встречный ветер. И на широкой улице имени Сталина было людно, как в праздник. На тротуарах стояли те, кто не ехал в бараки, а провожал своих знакомых и соседей. Люди тащили санки и уговаривали себя: если уж такая масса людей собралась вместе, то, наверное, все не так уж страшно, как казалось? Не могут же немцы, в конце концов, уничтожить всех!
И по главной улице, которая вела через заводской район к баракам, шли люди с санями, на которых громоздился их скарб. Немцы предупредили: являться с вещами. Тащили всё, что необходимо. И то, что не было необходимым: фотографии, семейные альбомы. Санки скрипели полозьями по талому снегу — множество людей подталкивали друг друга, обходили, обгоняли.
Провожающие — голодные, оборванные — смотрели на уходящих даже с завистью: этим, говорят, дадут работу. Наверное, будет как коммуна. Недаром же каждый из тех, кто идет в бараки, — мастер. Люди на оккупированной земле жили в вечном страхе: вот-вот что-то произойдет! С теми, кто уезжал, уже «происходило», и старухи теребили волосы под платками, вздыхали: не то жалели, не то завидовали. Люди, привыкшие жить в коллективе, страдали от одиночества больше, чем от голода, а тут на их глазах евреи сбивались в «коллектив». Как на заводе, в доме отдыха, в коммуналке. Их провожали, как в отпуск на юг, как в пионерские лагеря и в туристические походы. Помогали укладываться, готовиться в дорогу.