–
Хохол, тараща лишённые ресниц глаза, не оглядывался.
Сварливо кружили осенние мухи. Хотелось дождя.
…в пустую лавку на другой стороне явился ещё один торговец.
Степан признал плечистого, ноги колесом, татарина, которого видел, когда был здесь с Минькой.
Татарин сам подмёл деревянный настил. Зажёг благоуханные курения.
Подкатила запряжённая резвым ослом повозка, где сидели его невольницы, числом пять: все, кроме одной, в тёмных платках, в длинных, невышитых рубахах.
Беззлобно понукая, татарин рассадил их на двух лавках под навесом.
Две тут же принялись за вязанье. Другие две – привезённые, должно быть, впервые, – обирались, часто поправляя платки.
Ещё одна стояла спиной, разговаривая со своим продавцом, и даже по плечам её было заметно бабье достоинство. Волосы её были заплетены в тугую косу, украшенную лентами: жёлтой, синей, красной.
…наконец, она оглянулась. На ней были шаровары и, вместо рубахи, накидка, которую она, туго стянув, держала за концы. Под накидкой, угадал Степан, ничего надето не было: чтоб, когда скажут, она могла раскрыться и показать себя нагой.
Встретилась глаза в глаза со Степаном.
Русоволосая, с высоким лбом, пересечённым белой царапкой, оставшейся, быть может, сызмальства, широкоскулая, с чистой шеей, она облизнула губы и внятно сказала:
– Что ж ты, казачок?.. А я всё дожидала тебя.
Степан безотрывно смотрел ей в изумрудные глаза под мохнатыми ресницами. Вся она, выспавшаяся, вымытая с утра, была как парное молоко.
– …сынишка где твой? – спросил хрипло.
– А здесь прислуживает, на рынке, – просто ответила невольница; зубки у неё были маленькие, белые; губы, проговорив, она не смыкала. – Хоть вижу его. То яблоко мне принесёт… То ягодку.
Залаяла собака. Заорал на другом ряду избиваемый невольник.
Хохол напротив опять затянул порывистую свою песню.
Прошли торговцы в турецких одеждах, проведя на верёвке сразу шестнадцать пахучих невольников, по виду – калмыков.
– Давно тобой торгуют? – переждав, спросил Степан.
Цыгане прекратили игру, вслушиваясь в их разговор.
Она вгляделась в него, чуть прищурившись, словно пытаясь угадать в нём кого-то давнего, родного. Не угадав, отвернулась и села на край лавки в тени навеса, невидимая Степану за угловой загородкой, державшей крышу.
…стало горько, как от самой горькой травы, которую принял за снадобную.
…дёргали за верёвку, поднимался.
Раскрывал рот. Задирал голову, показывая шею. Терпел, когда лезли в уши.
Сжимал и разжимал кулаки.
Задирал рубаху, чтоб поглядели на спину.
Оттягивал порты, позволяя смотреть себе в пах.
Вдруг ударяли в грудь, проверяя – устоит ли.
– Эй! – окликал Дамат, запрещая бить.
У младшего армянина были самые мягкие руки. У Степана – самые жёсткие.
…вглядывался в покупателей.
Надо было вовремя понять, какой из них закупает рабов на галеры, какой – на хозяйство.
На галерах долго не выживают, загнивая в солёной воде, моче, дерьме, истощённые бессонницами, однообразной пищей, телесным надрывом.
На хозяйстве, коли хозяин не изувер, иные невольники и вовсе способны разжиреть, разжиться.
Со всякого хозяйства можно, разведав что да как, уйти.
С галер же мало кому удавалось бежать.
Казаки, ведал Степан, считались дурными рабами по причине дерзости и непокорства – их редко брали на хозяйства.
Зато в галерные рабы покупали куда охотней всех прочих – и ляхов, и армян, и калмыков, и цыган, и черкес.
Морские люди, ищущие галерных рабов, узнавались по цвету лиц, по особой, враскачку, походке.
Когда подошёл такой – с ожерельем из бирюзы на шее, в кожаных, потёртых штанах, с выгоревшим и будто просоленным лицом, – Степан сразу сделался вял, смотрел тускло, закашлялся, пуская длинную, тягучую слюну.
–
–
–
–
–
Морской человек кивнул – и Дамат, ткнув Степана носком огромного сапога, заставил его выпрямиться.
–
–
…не сторговались.