Так просыпается зверь в норе, чувствуя, что воздух теперь разделён на троих.
Люди, находившиеся поблизости, не имели кислого духа болезни. Они были сильнее его.
Прислушиваясь, разлепил губы, словно открытый рот мог помочь слышать.
Качнул рукой, и в сей раз смог дрогнуть уже несколькими пальцами, почуяв слабую колкость соломы.
–
–
Он понимал голоса обоих.
Раскрыл губы и с необычайным стараньем сделал два, совсем малых, глотка.
Глотая, заново распознавал свою голову.
Вкус айрана ощущался только языком и одною щекой. Вторая щека была – мясная, спутанная, словно бы раздавленная копытом.
–
–
Помолчав, первый голос ответил:
–
…почувствовал на губах крохотный мякиш яблока.
Разомкнул кровоточащие губы. Мякиш коснулся зубов. Поймал мякиш и придавил языком к щеке.
Голова саднила, будто все её кости были раздавлены как скорлупа.
Проглотить мякиш яблока он не сумел.
–
Он выдохнул:
– Ни.
…засыпал и просыпался, словно бы одна волна уносила его от берега, а вторая – негаданно возвращала.
Сон становился чутким, как в лесу.
Сквозь сон услышал взгляд.
–
В голове его, тихо закипая, толкалась кровь. Он не ведал ответа.
На него наплывала огромная туча, преисполненная назревающим, как роды, ливнем.
Пытаясь миновать тучу, он погонял коня, забирая в сторону.
Туча не была столь же быстра, как его конь. Но она словно бы катилась вниз – и то придавало ей страшную скорость.
…прошлое настигало его.
В миг, когда туча сравнялась с ним, средь разорванных всполохов молний начали метаться несчётные, забытые им люди. Их сшибало дождём и сносило яростной водой. Карогод грохотал и пенился.
Слово, отмыкающее память, возникло у него на языке, как прикипевшая золотая монета. Он еле приподнял его.
Слово то было: «Спасе».
Отец говорил: если боль повсюду – не пробуй её победить. Заберись внутрь своей муки и лежи в ней, как в утробе.
Он пребывал внутри страдания, словно в своей матери.
Ему предстояло рождение, и оно не пугало его.
Он уже обретал однажды имя и речь.
Первое явление отца было – возвращенье.
Отца даровала благословенная, в солнечных всполохах, река.
Сначала по воде доносились дальние, звонкие, грубые голоса.
Трещали коростели, свистели кулики – всё вокруг трепетало радостью.
Над стенами их городка проносились ласточки.
На стене стоял опушённый солнцем пушкарь с зажжённым фитилём.
Белую, маслянистую воду рассекали осиянные солнцем струги.
Тяжело грянул пушечный выстрел – и звук тот длился, словно ядро, намотав на себя сияющую рвань и оборки облаков, всё неслось и неслось, набирая силу.
На другом берегу взлетели аисты.
Затрезвонил торопливый, как сыновье сердце, колокол.
Вперебой, будто голодная скотина, заревели трубы с валов.
Стоящие рядом закричали. Другие уже плакали. Третьи, шепча, молились.
Струги были преисполнены тяжестью.
Вёсла рушились о воду и сгибались в натяге.
Корявые, как коряги, с лицами бронзового литья люди на стругах казались неотличимыми друг от друга.
Несколько из них размахивали шапками.
…бывший здесь же, он заполошно пугался, что не призна́ет отца.
И тут же увидел его: с яростными глазами на выгоревшем, исхудавшем лице, отец спрыгнул со струга в реку.
Шагал, преодолевая теченье, к берегу: в жёлтых сапогах, в невиданном кожаном кафтане с железными пуговицами и срезанными рукавами, покрытом многодневным налётом соли. Шапка – волчья, задранная на затылок.
Когда выходил на сушу – сапоги, отекая водой, сияли и серебрились.
…он не видел и не слышал никого, кроме отца.
Солнца будто бы стало многократно больше: как птица о многих крылах, металось оно меж стругов и людей, идущих сквозь воды. Каждое весло лило золото.
Отец тут же насыпал сыну – из своей, кажущейся железной, из чёрной и пахнущей порохом ладони – в раскрытый рот, как галчонку, – сладостей. Хрустя леденцами, развернулся, – и увидел трепещущие горем глаза такого же ребёнка, не встретившего никого.
…не зная зачем, сплюнул леденцы в руку.
Нёс их, сжимая.
Возле настежь раскрытых ворот городка пальцев было не разлепить.
…теперь он расслышал запахи.
Пахло – человечьим смрадом, подгнившим сеном, каменной сыростью, плесенью, земляным полом, мышами, дымом.
Ещё – кровью и гноем; то были его кровь и его гной.
Он лежал в собственной мерзости, изгнивая.