Мать страшилась отцовского гнева – хотя не пугалась ни грома, ни змей, ни ночного броженья неотпетых мёртвых на другой стороне их реки.
Когда отец гневался, мать обретала дар исчезать.
В дни обычные – отец и мать не разговаривали. Они будто не знали языка друг друга.
А он знал язык и отца, и матери.
…наконец, он открыл совсем малую, с конский волос, щёлочку глаза.
Его будто бы поцеловали в самое сердце.
Сквозь полутьму, наискосок, струился полный пыли солнечный луч.
Он смотрел и смотрел: словно пил воду.
В луче ниспадали и тут же, как тронутые незримым теченьем, возносились вверх пылинки. Невозможно было наглядеться.
…успокоившись, повёл зрачком в сторону от света, где ничего ещё не было различимым.
Тьма вокруг была столь же густа, как внутри него.
Его спугнул тихий смех, раздававшийся где-то рядом.
–
…и здесь он узрел человечий лик.
В первый миг смеющийся человек показался страшным, старым. Из бороды и волос его торчала ячменная солома.
…сожмурил прозревший глаз, пережидая.
Вдохнул, выдохнул, попытался открыть глаз шире.
Теперь человек напротив показался молодым.
У него были впалые щёки и жалостливые глаза. Длинные морщины разделяли его, как порезанное яблоко.
Человек выглядел то ли смеющимся, то ли плачущим.
Неожиданно для себя самого он рывком согнул левую руку.
Скосился на свои растопыренные, чёрные, мелко дрожащие пальцы.
– Вижу… – выдохнул, наконец.
…в ладони насохла застаревшая кровь.
Попробовал сжать кулак, но не справился, уронил руку на сено.
…зажмурившись, переждал.
Бережно открыв глаз, чуть склонил голову – и разглядел разодранную на груди рубаху. Кожа на груди посинела. В самой средине груди, под кожей, начал как бы расти рог.
…собрав все силы свои, подтянул руку и потрогал одеревеневшими пальцами тот рог. Стенало всё тело, но рог не болел вовсе.
– Ты сербин? – спросил он. – Серб?
Серб огладил бороду, улыбаясь.
– Московит? – спросил серб. – Казак?..
Он не смог бы рассказать сразу обо всём – и выбрал последнее.
– Степан, – ответил он.
– Сте́ван? – переспросил серб и засмеялся.
– Степан, – повторил он.
На единственный глаз, неотвязчивая, наплывала слеза.
Едва касаясь пальцем, он ловил и высушивал её. Долго щурился, играя веком. Бережно раздирал всё ещё слипшиеся ресницы.
Давая глазу отдых, слепо трогал себя неполоманной рукой, вспоминая своё тело.
Настойчиво тягая левой рукой за штанину, будто бы разбудил одну ногу, – и она отозвалась в ступне, в колене, в пальцах.
Другая же, в ответ на самый малый переполох, змеиным рывком кусала так, что всполошённая боль достигала переносицы, ушей, отдавалась в заглазьях.
Двигая ожившей ногою, цепляясь за земляные полы, сумел сдвинуться, завалить себя на бок.
Так увидел проём у потолков, откуда падал свет.
Окошко было не зарешечено – в него едва ли б смогло пробраться и дитя.
Попытался присесть, но тело не поддалось. Внутри будто обломились заглавные подпоры.
– Эй, – позвал он. – Как тебя?
– Сте́ван.
– Я Степан, так.
– Я! Стеван! Стево! То ми е имэ!
Серб мягко тронул кулаком свою грудь.
Степан посмотрел на серба единственным зрячим глазом сквозь опять набежавшую слезу.
Серб, улыбаясь, пожал плечами.
Плечи у него были гибкие, как у птицы. Серб всё время потягивался, словно бы готовясь расправить крылья.
– Поднеси мне лохань, – сказал Степан.
Лохань была невелика, но Степан смотрел на неё, как на гору, ставшую посреди пути.
–
– Нет, – сказал Степан. – Уйди.
…он и не помнил, чтоб чем-нибудь занимался так долго.
Нагребал сена под спину. Выворачивался, сжав зубы и топорща в муке глаз; другой же метался в своей тьме. Рвался наружу рёв.
В голове, как в братине, туда-сюда переливалась, пылая, жижа.
Был себе и смешон, и постыл, и мерзок.
Тонкая, настырная струйка крови – из-под содранной присохлой раны на голове – заливала глазницу, щекотала губы, горчила на языке.
…ослушавшийся его серб притащил, кинул подле Степана охапку сена. Отступил назад на шаг, намереваясь уйти, – но едва Степан зажмурился, ловко подоткнул ему сено под спину, и тут же, с усилием, впихнул под него лохань.
…спустя время свалился с лохани на бок – как после адовой работы.