Увеселения сменялись одно другим, одно другого веселее и глупее, – то в театре, то на открытой сцене: сыграли глупый, но скабрезный водевиль, – пели злободневные куплеты (гром аплодисментов), – визжала шансонетная певица-расторопша, дергала голыми, чрезмерно набеленными плечьми и подмигивала слишком подведенными глазами, – акробатка танцевала на руках, подняв затянутые в розовое трико ноги над головою. Все было так, как будто бы и не было в городе охраны и не разъезжали по улицам казаки.

Вдруг крикнул кто-то в глубине сада.

Темное смятение разлилось в толпе. Многие стремительно бросились к выходу. Иные прыгали через забор. Вдруг от выходных ворот толпа с неистовыми воплями метнулась назад, в глубину сада.

Откуда-то прискакали казаки и, зычно крича, мчались по аллеям сада. Они так скоро явились, точно ждали где-то призыва. Заработали их быстрые плети. Разрывались тонкие ткани на девичьих спинах, и оголялось нежное тело, и красивые, синие и красные на розово-белом цветы-скороспелки, ложились пятна ударов. Капли крови, крупные, как брусника, брызгали – в воздух, напоенный вечерними прохладами, и запахом листвы, и ароматами духов. Свирельно-тонкие, звонкие вопли боли вторили тупому, плоскому хлестанию плетей по телам.

Метались, бежали кто куда. Некоторые захватывали лохматых юношей и стриженых девиц. Избили и захватили, по ошибке, двух-трех барышень из самых мирных и даже почтенных в городе семей. Потом их выпустили.

В пивной, грязной и вонючей, пировали хулиганы. Они радовались чему-то, бренчали деньгами, говорили о будущих получках и весело хохотали. Особенно шумно-весело было за одним столиком. Там сидел знаменитый в городе озорник Нил Красавцев со своими тремя приятелями. Они пили, пели хулиганские частушки, потом расплатились и вышли. Слышны были дикие их речи:

– Парх бунтует, против царя идет.

– Все забрать себе жиды хотят.

– Хоть бы жидовку зарезать!

– Жидам вся земля перейдет.

Уже темнело. Хулиганы пошли по главной улице города, Сретенке. Было тихо, и только редкие попадались прохожие, да кое-где у калитки стояли, говорили. У ворот своего дома еврейка-вдова сидела, разговаривая с соседом, евреем-портным. Ее дети целою толпою, мал мала меньше, здесь же гомозились и быстро стрекотали о своем.

Нил подошел к еврейке и крикнул:

– Пархатая, молись Богу за царя православного!

– Ну, и что тебе надо! – закричала еврейка. – Я тебя не трогаю, и ты себе иди дальше.

– А, так-то! – завопил хулиган.

Широкий нож, блестя в вечерней мгле, поднялся в широко размахнувшейся руке и вонзился в старую. Она быстро и тонко взвыла, – опрокинулась, – умерла. Еврей в ужасе убежал, оглашая ночной воздух жалкими воплями. Дети завыли. Хулиганы с хохотом ушли.

<p>Глава двадцать первая</p>

Длился зенитный час. Было тихо, невинно, свежо в глубине леса, на берегу оврага, – и внешний зной змеею обессиленною, лишенною яда, только редкими извивами чешуйчатого тела забирался сюда.

Триродов нашел это место для себя и для Елисаветы. Уже не раз приходили они сюда вдвоем – почитать, поговорить, посидеть у обомшалого камня, на котором странным телесным призраком выросла тонкая, зыбкая, кривая рябинка. У этого обомшалого камня, высокая и стройная, так прекрасна была Елисавета, в ее простом коротком платье, с обнаженными, загорелыми руками, с загорелыми стопами дивных ног.

Елисавета читала вслух – стихи. Такой золотой звенел ее голос, змеиными и солнечно-звонкими звуками. Триродов слушал с улыбкою, слегка ироническою, эти хорошо знакомые, бесконечно-милые, глубокие слова, – столь невнятные для жизни.

Она кончила, и сказал Триродов:

– Целой человеческой жизни едва достаточно для того, чтобы продумать как следует одну только мысль.

– Так мы должны избрать каждый для себя одну только мысль? – спросила Елисавета.

– Да, – сказал Триродов. – Когда люди поймут это, человеческое знание, сделает такие быстрые успехи, каких еще не видано. Но мы так боимся.

А уже за их спинами близкое таилось злое вторжение грубой жизни. Вдруг Елисавета слабо вскрикнула от неожиданности безобразного появления. Тихо переступая по мшистой земле, к ним подошел грубый, грязный, оборванный человек, – тихо, как лесная фея. Он протянул грязную, корявую руку и сказал вовсе не просительным голосом:

– Дайте, господа, бедному человеку на хлеб.

Триродов досадливо нахмурился и, не глядя на попрошайку, вынул из маленького кармана своей тужурки серебряную монету. В его кармане всегда запасена была мелочь, – на случай неожиданных встреч. Оборванец усмехнулся, повертел монету, подбросил ее, ловко спрятал в карман и сказал:

– Покорнейше благодарю ваше сиятельное благородие. Дай вам Бог доброго здоровья, богатую жену и в делах верного успеха. Только я вам вот что скажу.

Он замолчал и смотрел с миною важною и значительною. Триродов нахмурился еще сильнее и спросил угрюмо:

– Что же вы хотите мне сказать?

Оборванец сказал явно издевающимся голосом:

– А вот что. Книжку вы читали, милые господа, да не ту.

Он засмеялся жалким, наглым смехом. Точно трусливая собака залаяла хрипло, нагло и боязливо.

Перейти на страницу:

Похожие книги