— Да не шебарши ты тут! — с сердитой досадой остановил его князь. — Ты, Григорий, шел бы отсюда. Мы тут и без тебя все порешим. Иди, иди!
После ухода Григория князь сидел некоторое время молча, вперив взор в землю и постепенно остывая. Свибл, не совсем понимая состояние князя, проговорил как бы самому себе:
— А и смел же сей тать!.. Отчаянный!
Князь вскинул на него глаза и с каким-то восхищением и одновременно с досадным сожалением произнес:
— Он храбрец, боярин. И умен зело. Самородок русский! Жалко его. Такой с превеликой пользой радел бы за землю нашу при дворе княжеском. Но Перфильев своим бессердечием, жадностью, да и спесью боярской озлил его до крайности. Он теперь лют, яко зверь… Ныне и его ум, и храбрость нам во вред. Теперь он супротив нас за черный люд стоятель, а потому и опасен. Главарем холопским может объявиться и большую беду сотворить, а то и смуту учинить… Правду он молвил про Перфильева, чистую правду, а признать нам ее нельзя… Вот оно какие дела, Федор Андреич.
Князь встал и зашагал по стражнице.
— А чего ж делать будем с ними, княже?
Князь раздумчиво посмотрел в окошко: за ним слышался отдаленный гомон людей, скрип повозок, лошадиный топот. Он повернулся и, прислонившись спиной к подоконнику, сказал:
— В Кремле ныне много черного люда, да и ополченцы прибывают во множестве из разных мест. Коль прознают они о наших узниках, хлопот не оберешься… Единение наше может расколоться. Ведь такие бояре, как Перфильев, и в других вотчинах жестокосердствуют да бесчинство творят… А нам супротив ордынцев идти надобно плотно, всем русским скопом…
Князь вновь отвернулся к окошку, спиной к Свиблу, и, словно стыдясь своих слов, только теперь ответил на вопрос боярина:
— А чего делать с ними?.. Смерти предать их надо. Шутка ли, боярина порешить! Такого нельзя простить. А то найдутся другие, кои и на князей руку подымут…
Князь отошел от окна, одернул рубашку и хмуро распорядился:
— Поручаю все тебе, боярин: вывези их ночью в строгой тайности за город, подальше в лес… Там всех их зарубить и зарыть… А Григория к сему не допускай. Рано ему в крови русской купаться, в жестокости может отца превзойти…
Не дожидаясь ответа, князь быстро вышел из стражницы на свет яркого, солнечного и теплого дня. Но даже эта благодать его не успокоила: на сердце осталось ощущение и горечи, и какого-то недовольства собой. Он тяжко вздохнул и проговорил самому себе:
— Как видно, не всякое нужное для крепости власти душа человечья без боли принять может.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Ерема был несказанно доволен этим поручением.
Дмитрий Иванович по достоинству оценил сметливость и преданность Еремы и взял его гридем-отроком в свою младшую великокняжескую дружину. Жил он теперь в Кремле, в общей великокняжеской гриднице, на полном дворцовом довольствии. В нарядной одежде княжеского гридя он выглядел молодцеватым, подтянутым, строго исполнительным воином, с выправкой, не лишенной некоторого самодовольства. От прежнего снаряжения у него остались лишь сабля и верный друг — гнедой конь, добытый им еще на Воже. Ерема старательно постигал ратные дела и много раз отличался на воинских ристалищах. Даже Боброк, посмеиваясь в бороду, иногда бурчал довольно: «Быть тебе, Ерема, после меня воеводой».
Изъявил Ерема охоту и грамоте обучаться. Из небольшой железной пластинки, добытой у неглинских кузнецов, он смастерил себе писало с заостренным концом и с большим старанием царапал на тыльной стороне березовой коры старославянские буквы. Монах Чудова монастыря, обучавший гридей письму, с похвалой отзывался о нем: «Отрок сей вельми прилежен и сметлив».
Домой Ерема ехал в радужном настроении. Ему все виделось необычным. Лесная узкая тропа представлялась живой: убегая вперед, она извивалась, виляла вправо-влево, ныряла за деревья, скрываясь от глаз, а затем вдруг опять выскакивала, выпрямляясь стрелой и как бы приглашая: «А ну, скачи стремглав, добрый молодец!» И листья на деревьях были точно живые: радостно шелестели под ветром, шуршали, цепляя друг дружку, и тоже призывно шептали: «Спеши, спеши, Ерема, к своей нареченной!» А солнце? Оно все время старалось заглянуть Ереме в глаза, проскользнуть на самое донышко его души, согреть ее лаской и теплом. Он сладостно предвкушал встречу с домашними, но больше всего, конечно, с Аленой.