Не ходил теперь юноша играть на свирели, так что та рассохлась и потрескалась. Мать скоро и вовсе перестала слезать с его загривка да все приговаривала свое ему на ухо, оттого не слышал он больше ни зверей, ни птиц, только голос материнский. Проходили месяцы, затем годы. Тело старухи без движения каменело и однажды в самом деле стало превращаться в камень. Носить его на себе было все труднее. Юноша не мог больше бежать как раньше, словно легкий олень. Поступь его стала тяжелеть, шаг – мельчать, спина – гнуться под каменной ношей. Лицо, когда-то кровь с молоком, исхудало, руки и ноги иссохли, и стало совсем невмоготу ему мать держать.
Однажды споткнулся юноша, упал, да и не смог встать. Так и лежал на сырой земле с каменным горбом.
– Отчего не скажешь ничего, матушка? – спросил старушку сын. – Может, молвишь свое словечко, у меня силы-то и появятся.
Тишина была ему ответом. Уж много дней покойницу носил он на себе, да о том не ведал.
Теперь, когда голос матери не застилал слух юноши, услыхал он пение сойки, да головы поднять так и не смог. Поведал он вещунье о своей горькой доле, а та и сказала:
– Ты когда-то пел краше всех в лесу на своей свирели. Еще бы раз ее услышать.
– Не могу я больше петь на свирели. Ноги мои не несут меня. Руки мои не держат меня. Глаза мои света не видят.
Тогда сойка присела на окаменевшую старуху и клюнула ту прямо в темечко. Камень треснул да рассыпался крошкой, покрывшей юношу всего целиком. Расправилась молодецкая грудь, открылись веки, налилась силой кровь, подняли тело руки и ноги. Время шло, и понемногу оно залечило раны молодого лесничего. Новая свирель, выточенная из ясеня, звучала даже краше старой. Вновь вечерами играл юноша для птиц и зверей, но особо – для сойки-вещуньи. И только волосы его потеряли свой золотой блеск и навсегда посерели от каменной крошки да на плечи порой давила тяжесть, словно мать по-прежнему жила на его загривке».
Сабина замолкает, глядя на неровное пламя догорающего огня в зажженной буржуйке. Весна уже стоит на самом пороге, скрадывая ледяные ветра и все чаще прорываясь сквозь ватную серость неба солнечными лучами. Теперь уже нет нужды топить пристройку, как раньше, – достает и обогревателя, и только на ночь девушка зажигает печь, чтобы затем часами просиживать рядом с зарешеченной дверью на подстеленном пледе.
Тимур улегся на бок на стянутое с постели второе покрывало прямо возле решетки и, протянув руку, крутит в пальцах кончик Сабининой косы, стелющейся по полу.
– Эта сказка отличается, – говорит он, не отрывая глаз от своего занятия. Девушка, словно очнувшись ото сна, переводит взгляд на его лицо, в сумрачных бликах огня выглядящее совершенно не от мира сего. Густые ресницы падают тенью на белые щеки словно крылья диковинной бабочки, а чувственные губы чуть приоткрыты в мечтательной полуулыбке.
Сабина перехватывает его ладонь, отстраняя от своих волос, и переплетает их пальцы.
– Ты как-то спрашивал меня про Севастьянова. – И про мелодию, которую она всегда хранила с собой. – Эта сказка о нем.
– Ты обещала рассказать эту историю. – Тимур тянет их сцепленные руки к себе, вынуждая девушку приблизиться к решетке почти вплотную. Он легко целует кожу на нее запястье, заставляя чуть поежиться от пронзительного чувства, прокатившегося по телу легкой волной. – Правда, нельзя сказать, что я вел себя хорошо, но ты же простишь мне это?
Сабина высвобождается из его хватки, встает и отворачивается к окну. Почему бы и не рассказать ему? Он принял в сердце вещи куда страшнее. Что же до нее…