— Что? Возражать будешь? Мол, писал я вам, докладывал, спорил с комиссиями? Значит, плохо спорил. За хорошего человека надо не так спорить. За него горой надо стоять. Что еще сообщил этот боец?
— У Кожина на исходе патроны.
Громов остановился перед начальником штаба, приказал:
— Распорядись, Владимир Иванович. Первое: на парашюте сбросить Кожину рацию. Второе: доставить патроны. Как можно больше патронов и гранат.
Тарасов сделал запись в блокноте.
— А как у него со снарядами?
— Снаряды пока есть. В октябре, когда полк Кожина отходил от высоты Березовой, он не смог сразу поднять весь запас снарядов. Их зарыли. А теперь эти запасы пришлись кстати.
— Так. Ясно.
— И еще Кожин передает, что удерживать перекресток дорог больше нет никакой возможности. Еще день он, может, и сумеет продержаться, а дальше… Он просит разрешения оставить перекресток и следующей ночью вывести людей из мешка. Он хочет увести свои подразделения в лес, дать им хотя бы однодневный отдых, а потом снова перехватить дорогу, но уже в другом месте.
— Конечно, группа Кожина — кость в горле Мизенбаха. Она перехватила основную магистраль, связывающую его с тылами четвертой немецкой армии. Мешает подтягиванию к фронту резервов, подвозу боеприпасов и продовольствия. А раз это так, Мизенбах примет все меры, чтобы в ближайшие же дни покончить с ней. В таких условиях Кожину, пожалуй, и не остается никакого иного выхода… — сказал Громов и снова посмотрел на Тарасова: — Надо вместе с рацией сбросить вымпел. Записывай…
И Громов стал диктовать текст, Тарасов записывал.
— Записал?
— Записал, — ставя точку, ответил Тарасов и взялся за телефонную трубку, чтобы отдать необходимые распоряжения.
— Добро. Теперь дело за вами, Владимир Викторович. Вам для выполнения особой задачи придаются новая танковая бригада и мотострелковый полк.
— Спасибо, товарищ командующий.
— Теперь смотрите сюда.
Командующий и Полозов склонились над развернутой картой…
10
За прошедшие два дня немецкой артиллерией были разбиты почти все блиндажи и землянки подразделений Кожина. На том небольшом клочке земли, который еще удерживали советские бойцы, оставалось всего несколько укрытий.
В большой полуразрушенной землянке в этот вечер отдыхали воины из ближайших к штабу подразделений. Некоторые из них, укрывшись с головой своими полушубками, спали. Другие, прислонившись спинами к промерзшим стенам, молча курили и думали о своей нелегкой солдатской судьбе. В землянке был полумрак. Задумчивые, хмурые лица бойцов освещались только отблесками пламени из печки.
Было тихо. Потом кто-то сказал:
— Э-эх, черт, вырваться бы только из этой ловушки…
— «Вырваться»… Черта с два теперь фрицы выпустят нас из своих лап, — с тревогой возразил Павлов: — Мы дороги держим, а они — нас.
— И разведчики не вернулись…
— А может, они и не дошли до наших?
— Зря не пустил меня майор, — вставил свое слово Бандура. — Вот надеюсь на хлопцев своих, как на себя, надеюсь, а все-таки боязно за них. Если бы сам пошел, легче на душе было бы.
У Валерия Голубя тоже было муторно на душе. Он знал не хуже других, в какое положение попал их полк. Но говорить об этом не хотелось. Он некоторое время молча смотрел на огонь, потом взял в руки баян, как-то особенно медленно прошелся пальцами по клавишам и вдруг, растянув мехи, тихо запел:
Задумчиво, задушевно выводил Голубь слова песни. Люди, разместившиеся вокруг него, не знали ее слов. Но независимо от этого она уже звучала в их сердцах, билась, рвалась наружу:
Голубь только теперь заметил, что песню вместе с ним поют и его друзья-однополчане. Не все, конечно, угадывали, какие слова должны следовать после пропетой строфы, но это никого не смущало. Главное, что она нравилась им, отвечала их душевному состоянию.
И чем дальше, тем увереннее звучала эта песня, тем больше вплеталось в напевный голос Валерия простуженных на лютом морозе, охрипших голосов солдат.
Там солдатский дом родимый, И любовь, и думы с ним.
И вот умолк баян. Отзвучали и последние звуки мелодии, а бойцы все так же сидели вокруг Валерия и молчали.
— Заспивай щэ, Голубь, заспивай. Добрая в тэбэ писня… солдатска, — задумчиво на родном языке сказал Бандура.
— За душу берет, — поддержала старшину Нина Светлова.
— Даже не верится, что сам сочинил, — охрипшим голосом громыхнул Ваня Озеров.
В блиндаж, пригибаясь, вошел Асланов с забинтованной шеей. Заметив капитана, все поднялись со своих мест, приветствуя его.
— Сидите, сидите, товарищи, — сказал Асланов и сам присел возле печки, погрел над ней замерзшие руки и с удивлением оглядел хмурые лица воинов. — А что это вы такие невеселые?