— Шило посидел у батареи в дежурной части, — давал впоследствии показания оперативный дежурный МДКравцов, — вел себя спокойно. Потом я отпустил его домой, так как против него ничего не было.
Судебная психология, которая в полицейских академиях зарубежных стран приравнена по значимости к криминалистике, у нас в полном загоне. Иначе, чем объяснить, что кричевские сотрудники, по роду своей службы обязанные разбираться в людях, не рассмотрели у задержанного ярко выраженную «невменяемость», чреватую непредсказуемыми последствиями?..
…Свидетельские показания о последних сутках людоеда на воле изобилуют атрибутикой фильмов ужасов вроде оголтелого метания по улице, черного дыма из трубы и невероятных по дикости угроз. Чудо или случайность, что в этот день ему не попался на пути беззащитный ребенок или старик? Скорее всего следует благодарить Бога, а также «воспитанную» годами осторожность жителей улицы Либкнехта. Они «привыкли» опасаться "террориста Шило" еще до того, как он преступил грань, за которой кончается человек и начинается… Здесь напрашивается слово «нелюдь». Но, изучение материалов, позволяющих заглянуть в прошлое каннибала, делает затруднительным применение этого определения. Можно ли назвать так человека, который, согласно заключению психиатрической экспертизы "страдает хроническим психическим заболеванием в форме бредовой шизофрении" и "в период инкриминируемых ему деяний не мог отдавать отчет в своих действиях"?
Возможно, звучит страшно, но Шило-людоеда формировала среда, в которой ему пришлось жить. Ретроспективно это выглядит так безотцовщина, пьяница-мать, превратившаяся на старости лет в бродягу. Побои, грязь, вонь, въевшаяся даже в корни волос и отторгавшая всех, с кем ему приходилось общаться. В школе, ПТУ, на улице Шило был для окружающих презренным «вонючкой». Не удивительно, что даже при нормальной наследственности, он уже в детстве состоял на психиатрическом диспансерном учете с диагнозом "патохарактерологические реакции". Это была бы еще не болезнь, а так называемое "пограничное состояние", не помешавшее закончить школу, училище, где Николай освоил две строительные специальности, учился на водителя.
В недалеком прошлом такой "запас профессий" обеспечивал бы человеку, его имевшему, доходную работу, а с ней возможность почувствовать себя полноценным членом общества. В «новые» времена для закомплексованного, не имеющего стажа юнца все двери оказались закрытыми.
— Куда бы ни обращался, на работу меня не брали, — горько сетует Николай. — Жил лишь сбором бутылок, да и на часть мизерной материнской пенсии. Мать тоже нигде не могла устроиться, ходила по свалкам, собирала объедки. Соседи насмехались над ней, оскорбляли. Чтобы защитить мать, я постоянно писал на них жалобы в милицию, горисполком, а то и просто "ставил на место" кулаком. Постепенно из-за отсутствия средств на ремонт, дом превратился в сарай. Потом стало еще хуже: одежда износилась, не было еды. Мы голодали… Я не мог видеть, как мать деградирует у меня на глазах, выгнал ее. Она поселилась у родственницы, но вела прежний образ жизни. Под влиянием этого позора у меня начали появляться мысли убить мать, чтобы не мучилась.
Вывихнутая логика "убийства из жалости" напомнила мне услышанный в деревне Бель того же Кричевского района рассказ Марфы Павловны Козенковой. В годы войны ей с четырьмя детьми выпала горькая доля беженцев. На всем пути чужие, незнакомые люди делились с толпами несчастных последней коркой хлеба. Когда зимой не было и этого, странникам приходилось кормиться древесной корой. Дети не выдерживали — многие умирали. У одной спутницы Марфы Павловны из шести малолеток осталось лишь двое. Причем и эти были уже на грани смерти. Тогда обезумевшая от горя мать убила старшего сына и его кровью, затем мясом подкармливала еще ничего не понимавшего младшенького. Естественно, скрыть это от спутниц не удалось. Однако никто не выразил своего возмущения. В такой отчаянной ситуации оно привело бы еще к худшему — женщина могла наложить руки на себя и последнего малыша. Все делали вид, будто ничего не произошло, и чем только могли помогали сыноубийце. Это спасло ее от окончательного помешательства и позволило окрепнуть ребенку, выживание которого далось такой страшной ценой.
Трудно однозначно оценить поступок этой матери, но помогавшие ей женщины достойны уважения уже за то, что поняли: больную душу можно вылечить только душой.
Рядом с Николаем Шило такой «души» не оказалось. Он был изгоем. Жил одиноко, как волк, отличался исключительной замкнутостью. Никто не помнит, чтобы к нему заходил кто-либо. И сам «чудик», по словам соседей, "почти не покидал дом, в котором день и ночь горел свет".