Мертвец встречал её, когда шла первая четверть первого часа ночи. Ей нравилось, когда я присылал за ней труп. Я думал, что она упивается собственной храбростью. Так вот, мертвец провожал её до моей спальни. А в спальне мы пили глинтвейн и ласкали друг друга.
Почти до рассвета. Всегда – при свечах.
Беатриса разглядывала меня так жадно, будто хотела съесть глазами. Втянуть в себя. Рубец от вырезанной стрелы, разные лопатки, шрамы на руках – так облизывала взглядом, прикосновениями и языком… В жизни на меня никто так не смотрел. Я её не понимал, а она не объясняла.
Мы не разговаривали.
Я догадался только, что дело не в короне на моей голове. Мне хотелось бы спросить у неё, почему она тогда так ведёт себя, чем я сподобился, если не этим, но у меня всё время был занят рот: её губами, её грудью, её пальцами. Спросить не выходило. У меня не выходило даже спросить её, почему я не могу оставить её при себе. Почему она уходит перед рассветом.
Почему, прах побери, я не могу оставить при себе женщину, которую взял себе?!
Но, несмотря на всю эту тёплую истому, я никогда не засыпал при Беатрисе. Дар мне не давал, горел во мне, как сигнальный костёр – я в сон, как в яму, проваливался, когда она уходила, но при ней заснуть не мог. И потом, днём, думал: почему так?
Какая часть меня её не принимает? И чем она не нравится Дару? Он легче принял даже Розамунду!
Мне ужасно не нравилось ощущение теряющихся сил. Но я не мог от этого отказаться, как пьяница – от кубка. По-моему, это не имело ничего общего с любовью. Это было что-то среднее между опьянением, безумием и вампирским зовом.
Хотя вампиры казались чем-то чище. Или просто – смерть чище похоти?
Но всё равно, всё равно это было блаженно. Беатриса лечила меня от отвращения к себе, от вины, стыда, этого клубка змей под рёбрами. Это было настолько блаженно, что я не хотел ни о чём думать. Если она хочет, чтобы было так – пусть будет так, как она хочет.
Я пытался дарить ей подарки. Она смеялась и не брала. Я надел ей на шею ожерелье с тёмными гранатами, горящими кровавыми огоньками из чашечек серебряных цветов, – она ласкала меня в этом ожерелье и, убегая утром, оставила его на подушке.
Не хотела показать кому-то? Не хотела нести домой подарки некроманта? Я не знал, она не говорила.
Это длилось и длилось. Я запустил дела. У меня не осталось ни сил, ни желания возиться с государственной тягомотиной. Я обленился или заболел, не знаю.
Бернард порывался разговаривать со мной о делах и семействе Беатрисы, но я его останавливал. Мне не хотелось, не хотелось ничего слышать. Оскар почти не появлялся у меня, я чуть ли не забыл его – а появившись, он сказал:
– Покорнейше прошу простить меня, мой прекрасный государь, я бесцеремонная нежить, сующая нос в дела живых, что достойно всяческого порицания… но если бы я не был уверен, что ваша очаровательная возлюбленная – смертная женщина… я бы осмелился предположить, что она суккуб.
Беатриса-то – суккуб?! Демон, питающийся похотью?! Тварь, не менее, на мой взгляд, гадкая, чем упырь. Я бы не взял такое на службу, а уж тем более…
– Это глупости, Оскар, – сказал я в ответ. – Она человек. Я ручаюсь.
– Тогда, если бы меня не терзал страх оскорбить вас, дорогой государь, – сказал он, – я крамольно предположил бы, что существуют люди с сущностью суккубов.
И я чуть не рявкнул на Оскара. На своего товарища, наставника, советника – из-за этой одержимости. Хорошо, что удержался… но Оскар понял и ушёл. Он долго не навещал меня после этого.
А я днём думал о ночи… Не знаю, к чему бы это пришло в конце концов, но, похоже, Дар меня спас. Или не Дар. Но мало-помалу опьянение пошло на убыль.
А может, я насытился Беатрисой. Во всяком случае, я почувствовал себя в силах разговаривать. И как мне показалось, Беатриса тоже.
– Нам не мешало бы узнать друг друга получше, государь, – сказала она в одну прекрасную ночь.
– Не мешало бы, – говорю.
Она лизнула меня в щёку – длинно, как кошка, и посмотрела на меня втягивающим взглядом. Помолчала, будто не решалась. И спросила:
– Ты правда спал с юношей, Дольф?
– Да, – говорю. Не видел смысла отрицать. С батюшкиной подачи все придворные только об этом и болтали.
У неё глаза загорелись.
– И каково это? – спрашивает. И облизывает губы, по своему обыкновению. – Расскажи, государь!
– Нет, – говорю. Как бы я ей рассказал? Что?
На секунду она пришла в ярость. На секунду. Но взяла себя в руки. И капризно спросила:
– Тебе жаль доставить мне удовольствие?
Тогда я сел. И она села и закрылась одеялом. И лицо у неё изменилось. Дар снова начал меня жечь, да так, что мне стало почти страшно. А она сказала:
– А ты любишь мёртвых, потому что твоего любовника убили у тебя на глазах? Да? Теперь мёртвые женщины лучше живых, Дольф?
И тут мне стало холодно. Дико холодно. Грел только Дар. Я ещё попытался сделать вид, что ничего не понимаю, но я уже понял. Я хотел солгать себе – чтобы не лишиться её.
– Мёртвые женщины, – говорю, – очень хороши для переноски тяжестей. А ты слишком прислушиваешься к сплетням.
Она усмехнулась. Потянулась. Сказала:
– Можно тебя попросить… кое о чём?