Протянул распечатанную пачку «Примы».
– У меня свои, – ответил Малявин настороженно, ожидая подвоха, и полез в карман за махоркой, которой щедро отсыпали в челябинской камере.
– Ушлый, падла…
Слово «падла» зэк-особняк произнес протяжно, с ухмылкой, как похвалу и спросил:
– Сколько ж тебе?
– Еще не судили.
– Лет сколько?!
– Двадцать четыре… завтра исполняется, – уточнил Малявин зачем-то, словно бы ища сочувствия.
– Да-а, сын у меня помоложе. Моему стручку двадцать. Но похож, сильно похож.
– Не пишет, что ль?
– Пишет. Два письма в год при хорошем поведении… И куда ж тебя прут?
Малявин пояснил и, несколько поосмелев, спросил:
– А вас откуда? Куда?
– На крытке здесь парились. Теперь в зону. А куда, то начальник лишь знает.
– Сало у меня есть. Будете? – вскинулся Малявин с радостью, что хоть чем-то мог подогреть.
– Нельзя мне, – ответил узколицый. – Желудка нет.
– Что, совсем нет?
– Да, совсем. В здешней больничке остатки отшматовали… Может, ты, Семен, будешь?
Напарник его, как бы вынырнув из забытья, спросил:
– Че надо?
– Сало возьмешь?
– Кашки бы молочной! Или яичко… А сало жевать нечем. – Он на миг раззявил беззубый рот, пояснил: – Дистонит. Ни одного.
Подали команду: «На выход! По двое разобрались!»
Узколицый сунул в руку что-то продолговатое и узорчатое.
– Держи, сверчок, на память от деда Прохора без вихора, а с проплешиной.
Эту красивую ручку без стержня, изготовленную необычным, известным лишь крытникам способом из капроновых разноцветных ниток, отобрал у Малявина внаглую надзиратель в Ростове, а он ему так старательно объяснял, что не ручка дорога, а то, что подарил ее зэк Прохор на день рождения. Обидел, обидел ни за что надзиратель, но Малявин не стал с ним лаяться, он был ученый, у него при каждом шаге противно пощелкивали два ребра с правой стороны.
В поезде (а ехать до Рязани двое суток, судя по хлебным пайкам) Малявин раскис. Его то знобило, то бросало в жар, а мед с молоком и ватное одеяло в вагонзаке не выдают, и с сочувствием сложно, особенно когда набьют десятка полтора арестантов в камеру-купе.
Верхнюю полку отвоевать ему не удалось, нашлись орлы покрепче, пошустрее. Он сидел возле решетки, прислонившись спиной к перегородке, и страдал. Курево кончилось, а поделиться никто не хотел, да и цеплять начали, уже на пол решили столкнуть, пришлось огрызнуться ему в мать-перемать. И все одно рослый челябинский «баклан» не давал покоя:
– Эй, якутянин, ты не паровозы там чистил? – подкалывает он, свесив голову со второй полки. – Молчишь? Бичи – они все гордые, им трудяги не в жилу. Мишка, а у него, кажись, бушлат кожаный.
– Не-е, дерюжный, – скалится тщедушный Мишка.
– А почему блестит?
– Так он ведь сало ист…
Они хохочут. Ввязываться себе дороже. «Бакланы», когда кучкой, – герои, а вот разбросают в Рязани по камерам, там будет видно, кто чего стоит.
Сквозь дремотное забытье услышал, разобрал: «Когда в Уфу ездили, помнишь?» Заговорили про ресторан «Урал», в котором не раз бывал…
– Эй, в соседнем! Уфимские, вы с какого района?
– С Толбазов, – ответили разом несколько голосов.
– Елки-палки! Ребята, я ведь с Нижегородки, а мать у меня в Холопове живет. Это ж рядом!
Молчат толбазовские, им непонятна эта восторженность, эта радость. Малявин догадался, что молодые пацаны недавно с воли и попытался расшевелить их своими: «Как там?.. Как?» Потому что не полтора календарных года, а будто целое десятилетие минуло с той поры, как уехал он из Уралославска на шабашку.
– Холоповских знаете, небось? Сашку Борца, Зубаревых?..
– Нет. Мы с ними махаемся, – ответил один из земляков, и Малявин даже представил его скошенный чубчик, рыхлое прыщеватое лицо с едва обозначившимися усиками. Но проглотил это глупое, идиотское «мы махаемся», чтобы хоть на короткий миг вырваться из этапной одинокости, когда каждый раз заново приходится обживать тюремный угол и каждый раз, пусть ненадолго, оставаться одному против всех, когда не знаешь, что произойдет в следующую минуту.
– Давно с воли?
– Пять дней как арестовали за драку, – ответил толбазовский верховод, которого Малявин прозвал Махачом.
– Так подошлите пожрать хоть чего-то домашнего. Да и сигарет…
Поезд сбавил ход и остановился, похоже, на каком-то полустанке, и стали отчетливо слышны приглушенные голоса в соседней камере-купе: «Так ведь последний кусок колбасы… Сами что в тюрьме курить будем?.. Отдайте ему махорку».
Махорка нестерпимо отдавала плесенью. Она несколько лет пролежала в толбазовском сельпо.
– Вот так землячки у тебя! – укорил пожилой сокамерник, пригасив махорочную закрутку.
– Ну и жлобье! Ну и кишкодавы! – бурчал Малявин обиженно и ждал, когда уйдет помначкара, чтобы обматерить их… Но стали водить на оправку.
– Слышь, земляк?..
– Чего тебе? – откликнулся Махач.
– Спасибо за махорку… Тут кой-что передать нужно. Как вашу камеру начнут водить на толчок, ты первым выйди да чуть прижмись к решетке нашей. Идет?
– Сделаем, какой базар…
Он играл под ухаря.
«Вот и отлично», – решил Малявин и хорошенько раскурил толстую махорочную закрутку. Как только толбазовец прислонился к решетке, вонзил в его руку горящий окурок.