Порция прилегла на толстый ковер возле мраморного стола, заставленного серебряной посудой с тонким и сложным узором в переплетении птиц и зверей, сработанной известным чеканщиком Рима Куспием Пансой. Правее стояла статуя самого Марка в боевом облачении. Бронзовый лик с плотно сжатыми губами, лишенный игры светотени, был непроницаемо строг, горделив, каким и надлежит быть победителю.
Порция была одной из немногих, кто знал, что во время праздника в честь богини юности Ювениты ее Марк, побившись об заклад с Публием Сципионом, вышел в маске на арену цирка, чтобы сразиться с непобедимым гладиатором Фортунатом. И победил. Правда, сам едва смог, опираясь на меч, пройти к выходу с арены, где уже тянули руки рабы. А она, сидевшая вместе с другими женщинами на самом верху амфитеатра, как ни сдерживалась, все же заплакала, пояснив родственницам, что ей жалко красавца Фортуната. Когда Марк разделся, она вновь увидела этот багрово-лиловый рубец, рассекавший бедро, и ей захотелось провести по нему осторожно рукой, чтобы снять боль, которую доставляла ему давняя глубокая рана.
Постаревшая, но все же сильная любимица Рахосон размотала набухшую от крови повязку, ласково выговаривая ей за неосторожность. Затем присыпала рану густо-коричневым порошком – и боль сразу угасла, а сама ранка прямо на глазах начала подсыхать. Затем Рахосон расстелила простыню, жестом пригласила ее перелечь на живот и стала делать легкий оздоровительный массаж, как всегда с необычайным спокойствием, полным внутреннего достоинства, каким обладала только эта египтянка, бывшая рабыня, так и не выучившая за двадцать лет латинского языка; к этому она совсем не стремилась, обходилась сотней-другой обиходных слов, но не раз при этом удивляла своей проницательностью, похожей на колдовство. Все ее предсказания сбывались. Только ей, как ни уговаривала, предсказать судьбу Рахосон не бралась, объясняя это тем, что людям, которых сильно любишь, предсказывать нельзя во избежание гнева бога Осириса. Хитрила, как предполагала Порция, но настоять на своем не могла.
Марк выбрался из бассейна, тяжело отдуваясь, багрово-красный от холодной воды. Завернулся в услужливо наброшенную на плечи толстую простыню и повалился рядом на ковер.
Порция жестами показала рабам и Рахосон, чтобы они вышли из атрия. Лежали молча в полной тишине, среди подступающих сумерек, приметных сквозь узкие прорези в стене.
Марк слегка прикоснулся рукой к шее, огладил подушечками пальцев, тронул ушко, его извивы, снова шею, плечи… У нее набухли, затвердели соски, которые он непременно должен был потрогать. Ток крови отхлынул от лица, и тело как бы разбухло, стало больше в размерах, и каждая клеточка уже тянулась, просилась под ласковую руку Марка.
Ей снова и снова нужны были доказательства его безграничной любви. Лежа рядом с ней, обессиленный, Марк сквозь розовое блаженное забытье тихо выговорил:
– А если проиграю?
– Нет! Ты победишь, Марк. Ты станешь величайшим римским консулом…
Если бы Марку понадобились печень или сердце, то Порция вырезала бы у себя, без промедления…
Зазвонил телефон внутренней связи. Семенов поднял трубку, продолжая глазами пробегать последнюю фразу…
– На берлинском шестьдесят один девяносто иностранец в тяжелом состоянии. Придется задержать вылет! – выговорил начальник по управлению полетами так сердито, будто он, Смирнов, был виноват в этом.
– Понял тебя. Высылаем «скорую помощь» к самолету борт шестьдесят один девяносто.
– Трап не забудьте подать.
– Да пошел ты!.. – пробурчал Смирнов, кидая трубку на аппарат. – А все рукопись, черт бы ее побрал! – ругнулся он привычно, словно верил в подобную глупость.
Анна Малявина в родительский дом переехала неохотно. Ей давно обрыдли Нижегородка, постоянный шум железной дороги, гудки тепловозов, гарь и пыль, соседская беззастенчивость, глухая неприкаянность слободки, раскорячившейся между городом и деревней, и сам домишко с подгнившими нижними венцами и протекающей крышей, но здесь она полновластная хозяйка. Поначалу ее уговаривали родственники своим «мать твоя, едва ходит».
– Я, что ли, ее вылечу? – отмахивалась Анна. И добавляла в сердцах: – А о чем в пятидесятых-то думали, когда половину малявинского дома продавали?
Отчиму, когда приехал в Нижегородку, отказать не смогла напрямую, решительности хватило лишь возразить: «Оформляйте сначала дарственную на меня». Думала, он заупрямится, скажет, как же, мол, Веня? Все-таки сын родной.
Тимофей Изотикович легко согласился, пояснил:
– За неделю оформим. Я узнавал, как и что, ведь Евдоша об этом же просит.