Оставалось пятнадцать минут до вылета самолета, когда позвонил сотрудник посольства, попросил к телефону Малявта и с тяжким вздохом выговорил:
– Я здесь скоро начну ругаться, как портовый грузчик! Андре, оставьте рукопись у начальника аэропорта. Мы все сделаем. Рукопись отправим диппочтой.
Малявт стоял, устало опустив голову. Рукопись оставлять на этом казенном столе не хотелось, словно живое дитя.
– Через пять минут, господин Малявт, мы обязаны отвести трап! – напомнил Смирнов, и в его голосе не прозвучало сочувствия, так часто присущего русским, когда приходится исполнять нелепые формальности. Спокойный и патриархальный бельгиец, но Смирнова угнетало, что рукопись не залитована, и, скорее всего, из-за антисоветчины, на которую так падки иностранные господа.
А Малявт все не мог решиться. Он знал, что его приедет встречать кто-нибудь из представителей фирмы. А может быть, сын, если выберет время… Внизу маялся и в сотый раз прохаживался вдоль стеклянных огромных окон Гюнтер, которому он сказал: «Лети один». А тот наотрез отказался.
– Хорошо, господин Смирнов, летим без рукописи.
– Вот и отлично! Прошу поторопиться. Автобус подадут.
Малявт не сдержался, от двери обернулся, сказал:
– Это единственное, что сохранилось от старшего брата…
Через таможенный пост их пропустили мгновенно. У выхода ждала сотрудница, а по тому, как она теребила списки пассажиров, угадывалось, что ей хочется сказать: «Да шевелитесь же вы!»
Но Малявт идти быстро не мог. Сердце плюхалось в горле, на лбу выступила испарина, что Гюнтер заметил и отобрал кейс:
– Потерпите, осталось немного.
Андре терпел как мог, но последние ступеньки трапа поплыли перед глазами.
Гюнтер плюхнул мешком его огрузневшее тело в ближайшее кресло, срывающимся голосом прохрипел:
– Нужен врач…
Стал выговаривать по-английски, но по проходу уже двигался торопливо толстячок с добродушным курносым лицом.
Он молча приподнял веки, прощупал пульс и неожиданно грубым басом скомандовал стюардессе:
– Срочно аптечку! Кислород, если можно… А вы, – обернулся к Гюнтеру, – пригласите сюда командира.
Когда иностранец вышел, Смирнов отдал по телефону необходимые распоряжения и потянулся за папкой, чтобы убрать ее в сейф, она оказалась незастегнутой, и несколько листков вывалились на пол. Он собрал их, аккуратно сбил в стопку и невольно стал пробегать глазами текст с потаенным сарказмом и одновременно жгучим интересом: «Что ж там за крамола?»
Марк Юний Брут взошел на пятый десяток лет, как на подиум, не растеряв светлых кудрей, густой синевы глаз, силы мужской. Взгляд его – цепкий, пронзительный – набрал с годами победительной силы, словно предстоящих пышных триумфов. Порция, дочь знаменитого консула Катона, – женщина миниатюрная, с виду слабая, изнеженная, – боготворила мужа именно за эту пылкость с нерастраченной юношеской самоуверенностью, и каждый день (став городским претором по воле императора, Марк Брут последний год неотлучно находился в Риме) ждала встречи с Марком. Она готовила к встрече с ним свое лицо, волосы, а особенно тело, доставлявшее ей немало хлопот после рождения Теренция.
Слабость свою она выказала только однажды. Вскоре после родов. Она долго разглядывала обезображенный живот, неузнаваемо распухшее лицо с искусанными лиловыми губами, ощупывала дряблую кожу на бедрах… Бессильная злоба ожгла ее, она решила, что Марк, вернувшись из Заальпийской Галлии, где наместничал по просьбе Цезаря, сразу разлюбит такую уродину. Ей захотелось придушить маленького крикуна…
За неосознанной вспышкой злобы тут же последовали раскаяние и страх, что это может повториться, поэтому приказала служанке Рахосон не оставлять ее ни на йоту.
От первых гимнастических упражнений темнело в глазах, подступала дурнота, но Порция, стиснув губки, продолжала делать их изо дня в день. Даже когда болел и капризничал по ночам маленький Терц. Постепенно она обрела в этом успокоение и радость. Гимнастика, бассейн, массаж с умащиваниями египтянки Рахосон, получившей за великое уменье свободу, сказочно помогли, преобразили тело. Тело в тех же формах приобрело некую новизну, законченную округлость и красоту.
Наградой для нее стал восхищенный взгляд Марка, когда он сказал:
– Ты необычайно расцвела после рождения Терца!