Такси втридорога (привет, шведы), а перед такси – душ (кажется, впервые со среды), попытка (неудачная) уложить вихры на голове (фен так похож на пистолет), попытка (в меру удачная) найти среди пиджаков Семёна не совсем стыдный (бордовая с бежевым клетка, бархатный ворот). Уже в машине почувствовал что-то во внутреннем кармане, нащупал листок – телеграмма? – нет, записка: 2 кг картошки, конфеты, батон, вишня/черешня, греческий йогурт 4 шт. Площадь так и не открыли: на подъезде – пробка на пол-Варварки. Пока стояли, Белова обновила ленту: туалет, зеркало, Соня красит губы. Платье помялось, зато пуговица нашлась – должно быть, дома в спешке ее, бедняжку, просто пропустили. Таксист начал понемногу звереть, проклинать чемпионат; Белова выложила еще одну фотку: губы навыкате, во взгляде – минимум три коктейля. На мгновение задумался: зачем я туда еду? что мне от нее нужно? Ладно, я только на минуту: объяснить, извиниться, передать мужу, чтобы не нервничал и поменьше думал о чужих яйцах. Потом удалю ее номер, и никогда не позвоню, и «отъебусь» от Серёжи, и забуду про перчатки, фонари и далекий вечер. И никакого запаха снега – картошка, конфеты, батон.
Белова стояла у бара – тянула через трубочку что-то с колой.
– Ты?
– Подожди.
– Не буду ждать.
По краю танцпола – в противоположный угол.
– Не ходи за мной.
– Просто послушай.
– Не собираюсь ничего слушать – и прямо сейчас звоню мужу. Если ты сам не исчезнешь – он поможет.
– Зачем ты ему рассказала?
– Просто отвали.
Снова к бару – догнать проще простого. Не хотела бы говорить – ушла бы в сортир, вызвала бы такси, уехала. Значит, хочет.
– Где Соня?
– Откуда знаешь про Соню?
– Видел.
– Откуда вообще знаешь, что я тут?
Я пожал плечами.
Помада почти стерлась, на предплечье – припудренный синяк. Ох уж эти мужья, что с удовольствием помогают другим исчезнуть, – у них и жены порой на грани исчезновения.
– Я вчера перебрал.
– Отвали.
– Я не хотел.
– Отвали.
– Что ты пьешь?
– Отвали.
Попросил у бармена то же самое. «Куба Либре» – с резким привкусом дешевого рома.
Заиграло что-то из «Иванушек»: не кляни ты меня в жадных каплях дождя, – и Настя вдруг отставила стакан, отстала от бара, просочилась сквозь людей – в самый центр танцпола. Глаза закрыты, губы беззвучно складываются в слова, руки разрезают воздух – по бокам, вверху. На припеве – словно пружина – вся изогнулась, неестественно вытянулась в стороны, отдаваясь прожекторам, бьющим ей ровно в грудь – двумя красными струями. На втором припеве – странные судорожные движения – и неожиданно слезы: по щекам, с подбородка. Сразу после третьего, безо всякого перехода, – какая-то медленная испанская песня – и танцпол разом пустеет.
Насти нигде нет.
Минут через пятнадцать нахожу ее у закрытого на лето гардероба. Тушь расплылась, на плечах – конфетти.
– Что случилось?
– Не знаю. Лучше принеси выпить.
Возвращаюсь с двумя коктейлями.
– Не видел Соню?
– Нет.
– Значит, перепила. Она вечно так – не прощаясь.
Кажется, успокоилась. Хочется прижать ее к себе – нет, рано. Еще потерпеть.
– Иногда я думаю: мне не может быть двадцать шесть. Я где-то потеряла года три-четыре: как я их прожила – и для чего?
– Еще по одному?
– Не надо. Или я тоже не попрощаюсь.
Я почувствовал, как внутри опять становится горячо: ползет вверх температура – или Белова слишком близко? Пожалуй, с коктейлями и правда лучше завязать – и все-таки через десять минут заказываю еще два.
– Надо вернуться в универ – может, этой осенью. Или не возвращаться – начать все заново. Я хотела ветеринаром стать…
Над танцполом загорается диско-шар. До нас долетают крупинки света, будто редкий снег: по лицу, по волосам.
– Знаешь, он совсем меня не любит. Я давно осознала, что не изменю этого, что он всю жизнь будет пользоваться, а я – терпеть. И у Сони – то же самое, и у Матвеевой, и даже у Нинки Лапшиной, – а у нее третий брак. И все три одинаковые – наверное, это и есть жизнь.
Ладонь – на ее затылок: чувствую тепло, неровное и робкое. На секунду задерживает дыхание, словно пытается понять, можно ли еще отыграть назад – или уже решено.
– Я ведь читала – во вторник, после салюта. Мне кто-то говорил, что ты пишешь; я подумала: надо попробовать. Вот эти твои рассказы – это же навсегда. Это почти бессмертие. Если б Пушкина не убили, он бы не умер.
– Ну, с Пушкиным – это уж совсем.
– Не, я не сравниваю. У Пушкина по-другому. У Пушкина – про чувства. А у тебя – сплошной ум, никакого сердца.
Стакан резко опустел, и в музыке стихло: один бас еле слышно давил на воздух.
– Можно ведь от сердца.
– Можно и от сердца.
Белова посмотрела на меня, подумала.
– Ой, забудь, – сказала наконец, – каждый первый пишет от сердца. А если что-то есть в голове – зачем отказываться?
Машина нашлась почти сразу: ее голова на моем плече, рука – под пиджаком. Она дважды назвала меня чужим именем, она едва ли понимает, куда мы едем. А я? я хоть что-нибудь понимаю? Она расправляет подол платья, оставляет сапоги у входа: я замечаю подкладку на голенищах – плотную, чуть ли не с ворсом – и как она не сварила ноги за ночь?
– Пахнет уксусом, – говорит она в комнате.