Мы выехали. Я продолжал себе дышать. Хоть что со мной делай — дышит себе и дышит. Мы проехали по набережной принца Хенрика Матроса и выкатили за пределы города-водяного. И катили-катили и докатили. Мы шли без санитарных пауз и докатили всего за 3 с половиной часа! А там с Кельнского вокзала 19 минут электричкой — а там с моей остановки 11 минут каким-нибудь пешком — и вот плюх на диван, пью бельгийское дурацкое вишневое пиво — мне лишь бы холодненького — и слушаю, помните? Как в старой песне? Люди идут по свету. Людям немного надо: была бы прочна палатка — и там тэпэ-тэпэ; а, да, еще: страдают в бродяжьих душах бетховенские сонаты. И светлые песни Грига переполняют их. Они самые.
Вижу, погряз человек в своем ностальгине, как Петя и Гаврик в клубничном варенье Петиной бабушки.
А мое дело настоящее. Везут меня, значит, четыре мужика, зафиксировали, значится, что могли — тут тебе и игла в вене, и ЭКГ, и нитроглицерин пшик под язык, понял, чем старик старуху донял, и Бог знает, что там у них еще, у них почти как у Бога, а у Бога всего много, а у них всего если и меньше, то все равно хоть безменом вешай; а притом один нежно, но крепко (у бундесов ребят на силовых работах без мускулов не держат, а справиться с живым подыхающим человеком, это работа еще какая силовая), — и он, стало быть, окручивает руку, свободную от иглы, рукавом моей же куртки, а ноги винтообразно окутывает пледом: не дай Бог простужусь — отдам концы… только не у них, не у них, а в таком месте, где, отдав концы, за это ни перед каким медначальством не отвечают… и понеслась коза по рельсам! и погнали наши городских!.. и вот сгружают, типа того вываливают, четыре санитара меня прямо на койку на колесах — и бегут, бегут, бегут, катят меня по коридору — куда? в реанимацию или… шмяк и плюх меня в реанимацию, а я и понятия не имею, пребывая уже в тех местах, где почти наследуют несрочную весну, то есть дышу себе ровно, а мне уютно, и все — и печки-лавочки: да мной в жизни — и так любезно — никто не занимался, мою душу никто не ре-анимировал.
А там ночь. Там темная ночь. Там есть такие таблетки, что ты проснулся — а ты уже жив… — и только потом это понимаешь. Это больше всего похоже на строчки одного поэта-не-гражданина. Как мы «в пустом сомненье сердце прячем, а в ночь не спим, томимся плачем, мы ничего почти не значим, мы жизни ждем послушной». Поэтому и «Бог нам не владыка», мы «друга предаем бесчестно». За что мы «и палимы». Вот и лети, «Возница хилый и сварливый, в последний час зари сонливой, гони, гони возок ленивый — лети без промедленья». И как итог — ах, вот оно! — «Исчезнувшее вдохновенье теперь приходит на мгновенье, на смерть, на смерть держи равненье, певец и всадник бедный».
Вот кого, если не самого, то стихи его я любил — порою как самого себя. Вот кого я однажды подобной темною ночью воспел песенно:
(Я написал это, еще когда считалось, что в связи с подходом в 1941 немцев к Харькову Введенский был расстрелян в тамошней тюрьме. Теперь появились, как говорят ныне, «по ходу», более достоверные сведения, а именно: 27 сентября 1941 г. Введенский был арестован по обвинению в контрреволюционной агитации. По одной из последних версий, в связи с подходом немецких войск к Харькову был этапирован в эшелоне в Казань, но в пути 19 декабря 1941 г. скончался от плеврита. Его тело было доставлено в морг Казанской спец. психиатрической больницы МВД Татарской АССР (в архиве этой больницы есть акт о его смерти). Но я сохранил все как есть; так оно мне самому кажется не буквально, но по смыслу — более точным; если я правильно вывел прямизну кривой моей мысли.)
Не помню, но, кажется, на развале этого текста я уже упоминал о завороженности смертью, позднее доведшей меня до психушки.
Это началось не вчера вдруг.
Это началось, как упомянуто, в детстве. Уточню теперь, как и когда.