Она уехала летом, а зимой вернулась. Шел тридцать восьмой год. Она возвратилась зимой, хотя панически боялась морозов, а у нас, в двух шагах от русских, ртуть в термометре стремительно падала. И снег, который сгребали перед домом в высокие сугробы, она тоже не любила. И все-таки приехала.

Шел тридцать восьмой год, пятый год Гитлера в Берлине, и уже известно было (конечно, в общих чертах), что готовится. Правда, стоит признать, что тот немец из угольного бассейна, врач по профессии, о существовании которого мы узнали только после войны, тот, окруженный молчанием и тайной немецкий друг Евгении, долго не обращал внимания на требования коричневого времени и лишь в ту суровую зиму неожиданно опомнился. Неожиданно для Евгении, потому что сам, вероятно, обдумывал этот шаг давно. Юлия говорила, что он был старше Евгении, лысоватый, с добродушным лицом и умными глазами. Она судила о нем только по фотографии, а его самого никто не видел, ни она, ни родственники.

Юлия рассказывала мне об этом в прекрасном парке, который сохранился нетронутым в разрушенном войной городе, до недавнего времени еще немецком, и напомнил мне наш парк на Замковой горе и слова, произнесенные когда-то Евгенией в парковой аллее (я не предполагала, что так хорошо их запомнила). Я подумала еще, что этот добродушный немец с умными глазами, на пятый год Гитлера одумавшийся, бросил Евгению, наверное, тогда, когда она приехала к нам зимой.

— Не мешайте Гене, — говорила мама, — ей необходимо отдохнуть, она очень много работала, ее организм нуждается в покое…

Глаза Агафьи гневно сверкали, она что-то бурчала себе под нос, но послушно топила печи два раза в день, чтобы было тепло, а Евгения выглядела так, будто мерзла. Она рано ложилась спать на своем диванчике, перед которым, аккуратно поставленные, один возле другого, ее сторожили закопанские[76] тапочки, украшенные вышитым чертополохом. Я хорошо это помню. А еще — осунувшееся лицо Евгении, будто еще уменьшившееся…

— А что он, этот добродушный?

— Уехал в Германию.

Она сказала только это, и больше ни слова.

— В вермахт его не взяли, слишком старый, но, кто знает, может, потом он служил врачом в каком-нибудь лагере?

А Юлия ответила, что не любит ненужных фантазий, хватит и того, что известно. Он отнял у Евгении лучшие годы, она долго не могла прийти в себя. А потом было уже слишком поздно… Нетронутый войной парк в разрушенном городе, с огромными полянами, тенистыми аллеями, тихо журчащими ручейками…

«Восторгаясь красотой жизни…» Только теперь до меня дошел пафос этих слов, только теперь я их понимаю.

Я молчу, и Юлия молчит. Мы гуляем среди деревьев, желуди с треском лопаются под ногами. Мы молчим, каждая о своем…

* * *

Еще год, и она приехала к нам насовсем. Убежала из угольного бассейна. Немцы теперь в шаге от нас, у реки Буг, которую от нашей жалкой Гнезны отделяет не слишком большое расстояние. Определение «насовсем» означает, что Евгения никуда не поедет, а останется с нами до конца войны. Только позднее эти слова приобретут другое значение. Что касается войны, то неизвестно, как долго она будет продолжаться: одни говорят, что долго, другие — что недолго, ни те ни другие толком ничего не знают, понятия не имеют, какое грядет время.

Евгения, еще более хрупкая, чем прежде, словно бы уменьшившаяся и притихшая, ведет с мамой долгие разговоры, редко выходит из дома. По утрам она туго завязывает платок, чтобы волосы не мешали, и старательно, методично вытирает пыль с книг в библиотеке, сокрушаясь тихо, что Достоевский весь запылился, а Гейне порван. Агафья злится, что Евгения занимается не своим делом. Вечерами она сидит у радиоприемника, крутит ручку, а когда из репродуктора раздаются немецкие выкрики, прикладывает руки к вискам, будто у нее вдруг разболелась голова.

А Паулина, соседка, все о том же:

— Твоя-то сестра все одна, а сын аптекаря все глаза на нее проглядел, ты должна с ней поговорить…

Мама молчит и, может, этим молчанием признает правоту Паулины…

Немцы в шаге от нас, русские у нас.

Дом уменьшился, две комнаты реквизировали для советских офицеров. Их трое: старший и по возрасту, и по званию, любитель Баха, предупреждает, чтобы со средним мы были осторожны, это политрук. Младший, красивый какой-то дерзкой красотой, только приехал, а уже просит, чтобы Агафья отвела его в церковь, лучше под вечер, когда стемнеет.

Старший по возрасту и званию вскоре защитит Евгению от отправки в Сибирь и, защищая, невольно обречет на смерть. А она, счастливая, благодарит, что он вытащил ее из эшелона, который потом ехал многие недели, пока не добрался до севера, до тайги.

Я написала, что Евгения счастлива? Нет, не так. Я никогда не видела ее счастливой, даже тогда, когда она смеялась. Может, только один-единственный раз. Она меня потрясла тогда, потому что это было в гетто, в последние его месяцы, уже в самом конце.

Перейти на страницу:

Похожие книги