Тут мой скудный детский умишко делал спотычку. Ответить на этот вопрос, полагаясь на собственное разумение, я не мог. И обратился с ним к дяде папе Ване.
Как-то вечером мы сидели кружком у печурки, говорили о хорошем, о том, что было у каждого в прежней жизни и что будет, когда кончится война. Было тепло и уютно. В животе у меня не бурчало. Дядя Папа Ваня вырезал мне свистульку, научил в нее правильно дудеть. И тогда я спросил у него:
— А мы воюем, чтобы наши добрые солдаты убили злых?
— Да, Алешенька, божий мой человечек, так и есть. За это мы и воюем. Хотим их прогнать. Но они не хотят уходить. Поэтому приходится их убивать.
— А разве с ними нельзя договориться, чтобы они ушли подобру-поздорову?
— Видно, нельзя. Они пришли, чтобы отнять у нас все.
— Что все?
— Все, что мы любим, что нам дорого. А чтобы отнять все это надо нас сначала убить. Сами-то, по своей воле мы не отдадим. Ни пяди родной земли. Вот и получается… Вставай страна огромная…
Мне было непонятно — как можно убивать и при этом оставаться добрым. Однако, солдаты хоть и убивали других солдат, казались добрее бескрылых ангелов из моей обители и всех, кого я знал прежде. У них было большое сердце. Не у всех, конечно, но почти у всех. Поэтому умирали они как правило от выстрела в сердце. Но почему, спрашивал я себя, должен погибнуть дядя папа Ваня? За что нужно стрелять в него? Почему должен умереть тот, в кого стреляет дядя папа Ваня, ведь он даже не знает его, никогда не видел и, наверное, уже не увидит. В чем тот, другой виноват?
— Никто ни в чем не виноват, — горько усмехнулся земляк-уралец, который краем уха прислушивался к нашему разговору. — Но если не убьешь ты — убьют тебя. Вот как все дьявольски хитро устроено.
«Неважно как-то устроено», — думал я и чем больше думал, тем больше
мне казалось, что есть какая-то сила, которая толкает людей убивать друг друга. Что это за сила? Неведомо. Но силищу эту не одолел еще никто. Война продолжается. Она стала нашей жизнью. И другой у нас нет.
Утешало только то, что боженька любит их, этих солдатиков, они такие несчастные, им так часто бывает больно и каждый день для них может стать последним днем. Умирая, они смешиваются с землей, их раны становятся ее ранами, их боль становится ее болью. Ведь ей тоже больно, она больна войной.
О командирах и начальниках у меня сложилось другое мнение. Чем выше должность того, кто посылает солдат на смерть, тем хуже человек. Иначе как бы он решился на такое? И самый плохой, самый злой из них тот, кто занимает высший пост, кто начинает войну и командует всей армией, чтобы она воевала. Этот и есть настоящий злыдень.
Не помню, чем закончилась наша беседа — была уже глубокая ночь. Видимо, я незаметно для самого себя закемарил. И приснился мне сон, будто осенило меня как провидца, который знает будущее, что один из бойцов, бывших в землянке, веселый такой связист, смешивший всех своими побасенками, обречен на смерть. У него на лице, словно посыпанном пеплом, было написано, что он уже в сени смертной и обратного пути для него нет. Я как посмотрел — так и ахнул! Никто мне тогда не поверил. Но случилось так, как я сказал.
Как же хорошо, что было это только во сне, а не наяву.
Наутро я проснулся и услышал радостную весть — Горбы взяты! Стремительной ночной атакой. Немец и опомниться не успел, как на него обрушились наши молодцы. Комбат ходил сияющий, как начищенный пятак. Увидев меня, он на ходу бросил:
— Ну что нахохлился, воробышек? Обломали мы рога фрицам! Скоро добьем фашистского зверя в его логове!
И пошел по своим делам дальше, весело насвистывая.
Следующие три дня после этого боя — до атаки на Пустыню — вместили для меня так много, что всего я и не упомню. За эти три дня я научился сворачивать в аккуратные рулончики постиранные бинты, доставлять донесения из штаба и исполнять всякие важные поручения. Например, скручивать для легкораненого в руку бойца цигарку. Или растапливать на огне снег для чая. Заваривать сам чай. За сухарик или за спасибо.
Мне запомнился просторный немецкий