Он подошел к столу и включил свою удивительную настольную лампу, антикварную, с тяжелым абажуром желтого стекла. Я такие видела только в фильмах, где показывали кабинеты МИДа сороковых годов, а Эрик, счастливец, откопал ее на толкучке Измайловского рынка.
— Вот что, — повторил он. — Падежи мы прошли, и прекрасно. А теперь я хочу изучать русский, понимаешь, глубже… содержательней. Погружаясь в живую речь. Почасовая оплата, как договорились, меня устраивает — но только без этих вот упражнений дурацких… Давай так: фильмы и просто беседы. А беседы, если можно, на балкончике — ты не представляешь, как хочется курить иногда.
Я не знала, что сказать. Потом решила, что, в общем-то, стоит попробовать — сидеть на табуретке около письменного стола и поправлять его ошибки в падежах, притом, что он все время на это обижался, мне не доставляло особой радости. Не то чтоб меня раздражала его неспособность к языку — я и сама переживала приступы отчаяния, когда никак не могла запомнить ту или иную форму английского глагола или женский род слова «графин» во французском. Но Эрик всегда был слегка недоволен, если его исправляли или объясняли ему новую тему. Эрик даже «спасибо» говорил как будто с упреком.
Поэтому я во время работы с Ванечкой и с Эриком научилась радоваться элементарному вниманию ученика и его способности сконцентрироваться на том, что я говорю. Я вдруг поняла, что если со мной не спорят, не пререкаются, повторяют послушно, что я прошу, и, наконец, элементарно слушают меня и не кричат в ответ, что им скучно, — я не против объяснять одно и то же бесконечно. Нет учеников более жестоких и более искренних, чем дети и психи. И благодаря Ванечке и Эрику я стала терпимее и мягче ко многим, очень многим взрослым, скучновато правильным, положительным своим ученикам.
— Ну, хорошо. — осторожно ответила я.
Мы вышли на балкончик, забитый картонками, рулонами старого линолеума, цветочными горшками, в которых давно ничего не росло, и пустой клеткой, в которой раньше ютились две морские свинки («Я уехал в Катманду на неделю летом и забыл про них, и представляешь, возвращаюсь — а одна сожрала другую!»— мимоходом радостно сообщил мне Вагнер. О судьбе второй, кровожадной свинки он не сообщил).
— Какой любимый фильм у тебя? — нетерпеливо спросил он.
— Ну-у-у… — отозвалась я.
Через пятнадцать минут мы кое-как справились со списком фильмов, записали все по-русски и договорились вместе посмотреть шедевр Александра Петрова «Моя любовь». Я объяснила, что в основе сценария фильма — рассказ Ивана Шмелева, русского писателя, который жил здесь, в Париже, и похоронен на знаменитом русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. Эрик, порыскав в Интернете, нашел рассказ, восхитился его фабулой и концовкой и немедленно утопил меня в подробностях собственного сентиментального опыта. Говорил он быстро, жарко и по-французски. По-русски ему было некогда: его переполняли чувства.
— Русские — удивительные люди. Они постоянно ищут чего-то, умеют быть несчастливыми, когда у них есть для счастья все, ни в чем не знают меры, и — самое главное — они умеют разбить человеку сердце и сломать жизнь, если говорить о русских женщинах. Насчет мужчин не уверен, но за русских женщин ручаюсь. Ольга — именно такая женщина.
— Маша? — робко переспросила я.
— Маша — это надежда спасения, — отрезал Эрик. — А мысль, что я впервые люблю кого-то безумно, пришла ко мне, когда я увидел Ольгу в Галерее авангардной фотографии в Голенищевском переулке.
…Эрик увидел Ольгу, когда стояла влажная и теплая зима, первая зима мсье Вагнера в Москве. В ГАФ он пришел для обсуждения темы очень приятной и ответственной — своей собственной выставки на тему «Современная Россия». Встреча с директором прошла удачно, и тот предложил посмотреть на жизнь ГАФ «изнутри», то есть взглянуть на открытие другой выставки. Эта выставка, «Виртуальная Москва», и оказалась для Эрика роковой. Он хорошо запомнил, как они с директором поднялись на третий этаж, где для VIP-приглашенных проходил «виртуальный коктейль» с черно-белым кино, французским бордо и русскими сушками. Магнетическим центром коктейля был черно-белый стол, окруженный такими же черно-белыми официантами. Ахроматизм тревожил и бередил сердце, по крайней мере сердце французского фотографа. И Эрику стало еще тревожнее, когда он заметил, что на него смотрит обворожительная женщина с жестокой морщинкой на загорелом лбу. Что-то птичье было в презрительном взгляде широко расставленных серо-зеленых глаз, — она стояла и смотрела, оперевшись одной рукой на каменную балюстраду, а другой потряхивала спичечный коробок с рекламой выставки и какой-то вереницей цифр.
— Вам очень грустно?
Дурацкий вопрос, но остановиться уже было невозможно.
— С чего вы взяли? — неприязненно удивилась она и спрятала спички в карман.
— Я вижу, — повторил Эрик настойчиво.
— Не ваше дело, — резко сказала она, — грустно мне или нет.
— Я понимаю, — сказал Эрик. — Извините.