Когда падшая женщина бросилась на Кавалерию с ножом, тот, услышав ее вопль, обернулся посмотреть, прежде чем стал стрелять. Прирожденный воин, он мгновенно считал ситуацию и, став в стойку, попытался обезоружить женщину. В который раз армейская выучка спасла Кавалерии жизнь: предназначенная его сердцу пуля поразила грудь спасенной им женщины, фактически обесценив его жертву, лишив все произошедшее ранее смысла. Видимо, ненависть затмило все благоразумие этой когда-то не последней в городе женщины, так как бросившись тогда на человека, спасшего ее, она вернула Кавалерии дар жизни, подаренный им, как какой-то ненужный хлам. В прериях зачастую так и происходит. Однако именно благодаря крайнему безрассудству ее характера у нашего рассказа есть продолжение.
Итак, когда в роковой момент Кнут, попытавшись отнять жизнь ненавистного ему человека, случайным образом спас ее, по крайней мере, именно в такой интерпретации ситуация предстала глазам остальных разбойников благодаря своевременному вмешательству Миража. Он не имел больше возможности отступиться и должен был во что бы то ни стало пощадить Кавалерию для сохранения устойчивости своего положения лидера. Когда человек сначала выражает на словах одно намерение, а затем тут же от него отрекается, демонстрируя совершенное противоположное ему намерение в своем поведении, — это свидетельствует либо о ветрености человека, либо о слабохарактерности, и то и другое — открытые проявления слабости. Ни ветреный, ни слабохарактерный человек не может быть лидером кочующей шайки головорезов. Иными словами, Мираж поставил перед Кнутом практически неразрешимую при его характере дилемму: признать поданную им идею и таким образом выпутаться из неловкой ситуации, прослыть милосердным и пощадить Кавалерию, которого Кнут возненавидел теперь еще больше за необходимость совершить такой выбор, или возразить Миражу, выставив себя дураком, неспособным попасть во врага в упор, перед своими же людьми. Справедливости ради отмечу здесь, что никто бы из крысиной кодлы, собравшейся за спиной Кнута, не попал в Кавалерию с учетом данных обстоятельств, однако заклеймить вождя «слепым кротом», а после, чего доброго, и бунт против него затеять, это никому бы из них не помешало.
За несколько секунд на лице разбойника сменилось столько непередаваемых выражений, что, казалось, какой-то шутник решил показать немое кино, направив проектор Кнуту на широкое, как крышка бочонка, лицо. В определенный момент времени он был настолько вне себя от ярости, что решил порешить их обоих: и Кавалерию и Миража вместе с ним, но вовремя опомнился и в конечном итоге подхватил идею, обыграв все, как пощаду провинившегося олуха. Тем более что Мираж, убедившись в успехе своего рискованного предприятия по обелению, а вернее сказать, — очернению каторжника, по своему обыкновению, загадочным образом исчез, развеявшись в вечерней полумгле борделя, как зола, пущенная по ветру.
Его решению о помиловании все остальные головорезы обрадовались даже больше, чем прежнему приговору, в том числе и те из «присяжных», которые ухмылялись во весь рот в предвкушении казни. Когда Кавалерия выстрелил проститутке в лицо, изувечив ту, но не убив, — а точнее, увидев то, с какой скоростью он это сделал, каждый ублюдок вдруг понял, что не захотел бы оказаться на месте этой продажной женщины. Мысли о, мягко говоря, нелегкой женской судьбе в Прериконе крайне редко посещают головы мужчин, тем более таких уродов, какими были эти. Представленное в таком свете дело повернулось в пользу Кавалерии, так как лихачи были только рады развить и возвести идею о чьей-то жестокости в абсолют — до уровня, граничащего подчас с легендарностью!
— … а потом он заклеймил этой корове лицо, выстрелив в упор картечью, чтобы даже гробовщик не польстился на ее телячьи прелести! — примерно так обычно заканчивались истории, рассказываемые за костром в лагере разбойников.
Слушатели разражались довольным хохотом и одобрительно стучали рассказчика по плечу.
— Лицо-то он, может, и попортил, а вымя-то у дамочки, помню, знатное было! — приобщался к успеху кто-нибудь из находившихся поблизости очевидцев.
Со временем байки обрастали подробностями, будто каждый рассказчик взял себе за долг посоревновался с остальными в ублюдочности и изощренности фантазии. Чем меньше живых свидетелей становилось, тем меньше правды в историях было. Байки эти снимали среди бандитов такие же овации, какие снимает новая пьеса прославленного драматурга в столичном обществе ценителей прекрасного. По окончании каждого такого рассказа все с чувством мрачного удовлетворения косились туда, куда ушел ночевать печально известный им дьявол в человеческом обличье. Их лица как бы говорили: «Ты, может, и хотел казаться святошей, друг, да только мы-то всегда знали какой ты есть на самом деле там, внутри, а теперь, когда ты нам, наконец, показал свое истинное лицо, и подавно знаем!»