Где-то между сумасбродных суббот скалилась, в прошлом видная, нынче же бесталанная, фигура обязательств. Будучи уверенным в том, что обязательства в канун четверти пятого стареют, обретают мудрость, оседая в ложбинах статных морщин, я поздно, но скорее поздно для себя самого, для других метаморфозы в ожидании четверти пятого покажутся лишь сменой галстука на рубашках, – я застал себя в удушьях собственной глупости, как затравленный борной кислотой мятежный таракан. Но ему помешали жить, а кто отравил воздух, вдыхаемый мной? Святые отцы, отгоняющие своими сухими, как и их разговоры, книгами моё изобилие безверия? Да ну что там! Сейчас в этой комнате слишком много напоминаний о вере, чтоб действительно задуматься о ней. Об эдакой несмышлёной барышне, изранившейся в крапиве воскресных историй, и презирающей тех, кто сберег язык для них, не забыл о существовании воскресений, и выращивает на подоконнике крапиву, будто библию. Её не нужно поливать, ей достаточно утешать обитателей объёмом, занимающей комнату. Как и в случае с библией, ее не обязательно пролистывать, чтоб мнить себя собутыльником веры. Я отвлекаюсь, но это перестало действовать на нервы, ровным счётом так же, как конвульсивные попытки занять себя в ожидании совсем не ворочают сублимированные сгустки прокрастинации, забившие тромбы, и, наверное, являющиеся ещё большей причиной «любить» эту комнату; оторвется тромб и счастливо оставаться, остывший, беспечный плут! Я был сегодня распят сквозняком поезда, на котором ехал все эти беспокойные, бессонные трое суток. Кажется, стоило лишь подобрать ночную рубашку поприличнее, чтоб сон стал относится ко мне с сочувствием, обмакнув меня в свои грезы и превратив зрачки в моих утомленных глазах в легкомысленные громоздкие ракетки, которыми жонглирует Серафим, обольщаясь оставлять в тонусе свои крылья. А я, в свою очередь, не прочь увидеть всю вылизанную лужайку Рая, в которой счастливилось обитать Серафиму и моим несмышлёным, но любопытным хрусталикам. Увы, я, не побеспокоившись о наличии симпатичной рубашки, обрек их на привычное прозябание в лунках моего лица. Нищий прячет краюху черствого хлеба под подушкой перед сном, но ему не обмануть свой желудок, который, сморщившись, довольствуется запахом дряхлых дрожжей, прогоняет голод, а вместе с ним и сон. Может быть кто-то кладет под мою подушку что-то подобное? И дело вовсе не в рубашке? Похоже, в своей жизни я все время допускаю куда более пространные объяснения своих воздаяний, только их усложняющие. Мало того, до такой степени, что, содрав ногтевую пластину об обойные стены этой комнаты, в глупой надежде выбраться, я виню в боли не стену, не себя, даже не ситуацию, под грифом которой обычно прячут головы все беспомощные и угнетённые, а наличие самой телесности, заслужившей всяческие воздаяния.
После долгого отсутствия, поддавшись на уговоры крайней трети моей жизни, я вернулся в город, в котором появился на свет. Как я был разочарован! Город был мертв, даже более того – мумифицирован, словно я его никогда не покидал и не было никаких суетных лет, промчавшихся мимо этого ленивого города. Всё, от торговца рыбой на рынке до разбитой ступеньки клуба было абсолютно таким же, каким оно запомнилось мне в детстве. Наверное, нет зрелища суровее, чем наблюдать, как за треть твоей жизни торговец рыбой не покинул своей лавки, а ты, объездив сотни городов, испив все виды вин, о которых когда либо мечтал твой не доживший свой век отец, залпом на брудершафт с десятком разных женщин, наступаешь на бесформенную ступеньку и отмечаешь, что нет эпизода трагедии более бессчастного, чем место, поглощенное и переваренное прошлым, не имеющее больше никаких стремлений, надежд, и более того, когда-то выплюнув меня, я не чувствую родства с носителем этого расхлябанного рта, с этим мёртвым, неподвижным телом моего города.
Я сел в длинный, внушающий доверие, городской трамвай, не имея ни представления куда ехать, ни желания понять зачем, но будучи абсолютно уверенным в том, что это пока единственное, что мне нужно. На противоположных сидениях сидела девушка и её отец, ребёнок, ещё две девушки и старик. Какие же они красивые! Но как им живётся Здесь? Не приходило ли в голову настойчивое желание покинуть свой дом, спешно, без раздумий, уехать осваивать новую землю и претендовать на спонтанное счастье?
Мне до спазмов сердечных мышц импонируют пары, состоящие из отца и дочери. Мой отец оставил меня будучи еще совсем молодым, похоронив в деревянном ящике под своим грузным телом свои амбиции, без устали строящую гримасы лень, и неистраченную любовь ко мне. Я узнал об этом в феврале, улыбающемся во всю ширину своих белоснежных двадцати девяти дней. Эта улыбка случилась для меня оскалом, дурным предзнаменованием моих будущих когнитивных презрений ко всему колыбельному, первородному, маточному – всему, что находится за порогом родительского дома.
– Дружок, куда пойдём сегодня? – спрашивал отец, пока я понуро, синхронно рассекая носом воздух как маятник, сидел за учебниками.