Ты учила меня благодарить, как будто сама с этим неплохо справлялась. Кого благодарить за чудеса, за везение, за себя, ищущего в терниях своих бегств-путешествий счастья? Я жонглировал этим, вызывающим у меня смех, чувством благодарности, и ты покупалась на этот ловкий трюк, как ребёнок. Покупался ли на него Бог, которому я должен был быть благодарен, хотя бы за то, что имею руки жонглировать? Заносчивость, которая сцепляла свои пальцы вокруг моих плеч, оценивала ловкость моих плутоватых трюков и аплодировала; связывала светлые, бравые начала тугими верёвками и гневно бормотала под нос: "попробуй же ещё, на моих глазах, вздумать кого-то благодарить!" Как ей удалось заиметь надо мной столько власти? Я сам, признаться, желал быть связанным и сам наполнял кормушку собой, добровольно обращаясь в пищу для ртов пороков-дармоедов, сам же дружелюбно протягивал им руку, приветствуя своих будущих истязателей. Некого обвинить в моей безнравственности, кроме себя самого, так же, как и некого мне, если вздумается, благодарить, если не себя, но более того – не за что.
Алость губ, которые поглощали густоту снотворного напитка, в памяти до сих пор; эта алость расплылась неряшливой кляксой по визуалиям рассветов, встречая которые, я обещал себе раскаяться в содеянном побеге. Но я оставался нем. Сожаления мои оказались немыми, как нема улыбка на твоих спящих губах. Мне жаль их, они отчасти даже не смогли выдавить крик из своих дремлющих пор. Меня окружали немые фигуры. Я оставил свою первую, жемчужную любовь бесшумно, не сокрушаясь по ней, как и, в последствии, своенравно и беззвучно покинул родной дом.
Из застенка скреблось спрятанное мною, подавленное чувство равенства. Я, смиряясь, предполагал, что придёт время, или же я подоспею к этому неизбежному, как четверть пятого, часу – мне придётся извлекать из тёмного застенка это принижающее индивидуальность ощущение того, что вы, я, мой отец и попутчики в этом трамвае – все окажутся в этой комнате, в которой, как оказалось, действительно нет дверей.
Ваш Бог – филигранный хореограф, а кто вы в огромном балетном зале? Пуанты на стопах ваших мыслей и мечтаний? Так, вы, пыльные Пуанты, лишённые амбиций и фантазий, валяетесь и мнётесь на друг друге в картонной коробке у входа. Несчастные. Но самое занятное – я один из вас. И мой грандиозный танец, который я смог исполнить, знатно меня потрепал и сейчас, брошен обратно в коробку, я презираю вас, непорочные и лишённые опыта быть подошвой своей одержимости, не стертые об пол безучастного мира, только лишь униженные пылью, что сыпется с вас, эта, лишенная всяких поэтических оправданий, святая обыденность.
Но тщеславие, в котором меня часто упрекали, осуждали, пытались демонстративно закрывать глаза – вовсе не слабость, что приятно и принято ему вменять. Тщеславие – это мастурбация на людях, всего лишь. Сочувственно хлопаю по спине тех, нахмурившихся и скривившихся, которых раздражают тщеславные люди, ведь им всего лишь не нравится смотреть.
Амбициями я бы назвал все приятно-хлопковое, что защищает нас от солнечных лучей, когда мы выползаем за порог дома – в явь, полную проникающего света. Наша одежда защищает тело от тепловых ожогов, кислорода или любопытства чьих-то глаз, а амбиции – от волдырей предстоящего труда. В детстве, я, вообразив себя Наполеоном из плоти и крови, наряжался в самые пёстрые наряды перед зеркалом, стремглав соображая, как же изменится мир с моим появлением. Да, сейчас я всего лишь амбициозный мальчуган, в состоянии сносно сварить себе кофе и яйцо вкрутую, но это временная превратность, и завтра, завтра! Завтра – я завоеватель, а яйца и кофе варить мне примутся те, кто к вечеру окажутся завоеванными.
Что вы можете сказать о террариуме воспитания? Могу сказать совершенно точно: чем жёстче его условия, тем острее наше желание скорее выползти из него, тем громадней и болезненней жажда завоевать мир, который будто провоцирует через стеклянную толщу террариума. Если вы спросите любого подвернувшегося вам «завоевателя» о его «счастливом детстве», готовьтесь услышать о терроре, террариуме, и акулах.
Я настойчиво пытаюсь вспомнить родной дом, так удивительно, отбросив всю прыть мною сказанного, я беспомощен, если что-то касается воспоминаний о “счастливом детстве”. Всё друзья детства – одно лицо. Одно лицо, безобразное и плюющее с непритворным благоговением мне в лицо. Нет, я не был изгоем, роскошно воображать себе такое, когда ты сам себя отгораживаешь сеткой от мух, и слышишь через щели их жужжание и, конечно, запах. Запах – кожа души, а я так тоскую по прикосновениям аромата некоторых приятелей, которые не были по ту сторону сетки.