— Нет… Впрочем, однажды… Не знаю, как это объяснить! Приезжала к господам Херасковым племянница. Молода, Петруше Страхову ровесница, а уж давно замужем. Ее тринадцати лет от роду выдали… Супруг человек ученый, большого ума, но груб, тиранит ее несносно. А она — истинный ангел! Кроткая, ласковая…
— Ну конечно, влюбился, уж я вижу, — сказал Ерменев.
— Не нужно шутить, Иван Алексеевич, — возразил Егор. — Мы с ней беседовали, гуляли в саду… Потом она уехала далеко… Разве это любовь? Да и как можно?
— Трудно тебе придется, — повторил Ерменев.
— А вы Дуняшу забыли? — спросил Егор.
— Память у меня отличная! — сказал Ерменев немного резко. — Иной раз человек хочет одного, а поступает по-другому… Впрочем, кажется, жалеть ей не приходится. Страхов сказывал: купчихой стала. Богата, супруг души не чает… Чего лучше!
— Богата, это верно, но счастлива ли? — заметил Егор.
— Прочитайте-ка, Егор, еще раз письмо страховское! Пусть Ерменев послушает! — сказал Каржавин.
Егор достал письмо.
Прослушав до конца, Ерменев сказал:
— Конечно, Дуняша — женщина незаурядная. Живи она в Париже, пожалуй, прославилась бы. Салон свой завела бы, дружила бы с артистами, художниками, философами. А на Руси таким простора нет… Да и вам всем, господа, также! Типографии, журналы, собрания масонские!.. Кому все это надобно? Сотне столичных бар. А для русского народа все это — баловство, господские забавы, не более. Так говорил мне когда-то Кузьма Дударев, папаша нынешней госпожи Полежаевой.
— Кузьма Григорьевич, недавно умерший, считался именитым московским купцом, — сказал Егор. — Помимо других дел, имел он и книжные лавки, через которые Новиков сбывал свои книги. Он, Новиков, покойного Дударева весьма уважал.
— Что из этого? — усмехнулся Ерменев. — Кузьма был сметлив, оборотист. Не все ли равно, чем торговать: мукой, сукном или книгами? Лишь бы барыш!
Каржавин возразил:
— Не каждый русский купец займется книжной торговлей. Уж я-то их хорошо знаю: темны, упрямы. Получит от отца скорняжное дело или лабаз мучной — к просидит в нем до самой смерти и сыновьям своим передаст. А Дударев, видно, вперед глядел…
— Не о Дудареве сейчас речь, — прервал его Ерменев.
— Неужели же вы не одобряете просвещения, Иван Алексеевич? — с изумлением спросил Егор.
— Да кого просвещаете вы? — воскликнул Ерменев с досадой. — Мужик, что ли, станет читать ваши журналы и трактаты?
— О господи! — вздохнул Каржавин. — Не спорьте с ним, Егор! Это безнадежно!
— Я наперед знаю все, что вы мне возразите! — продолжал Ерменев, пропустив мимо ушей это замечание. — Во Франции науки и художества поистине чудесные. Но и тут они остаются достоянием избранного круга. Приглядитесь к этому жалкому парижскому предместью, к его нищете, убожеству, грязи! Право, московские окраины выглядят привлекательнее, по крайней мере, там воздух чище и на улицах травка растет… А в расстоянии двух верст отсюда — роскошь, какой нет нигде на свете. Побеседуйте с любым рыночным торговцем, с башмачником, столяром, они расскажут вам о нестерпимых податях, о вымогательствах приказных, о том, как из месяца в месяц дорожают пища и жилье. А о мыслях Вольтера, о научных открытиях Бюффона, о картинах господина Бушэ им ничего не известно… Ей-богу, в королевстве Французском однажды может начаться такое, перед чем померкнет наш пугачевский бунт…
— Иван Алексеевич! — вдруг прервал его Аникин. — Приходилось ли вам встречать в Петербурге господина Радищева?
— Радищева? — Ерменев подумал. — Нет… Не припомню. А что?
— Однажды я слышал беседу… Рассуждения его совершенно такие же, как ваши. Итак, освобождение может прийти только через человеческую кровь?
— А разве когда-нибудь дело обходилось иначе? — ответил художник.
— Не знаю, сударь! Но если так было прежде, то не должно быть впредь! Не могу поверить, что блага и справедливости можно достигнуть кровопролитием.
— Полно, друзья! — примирительно сказал Каржавин. — Сама жизнь покажет, кто был прав, кто заблуждался… Но мы еще ничего не слышали о тебе, Ерменев.
Ерменев в раздумье прошелся по комнате.
— О, Иван Алексеевич! Как часто я вас вспоминал! — воскликнул Егорушка. — Воображению моему вы всегда представлялись существом необыкновенным…
— Ох уж это воображение! — усмехнулся художник. — Нет, ничего особенного из меня не получилось… А жил всяко… Случалось и так, что карандашей, холста, бумаги не на что было купить, на пропитание едва хватало. Спасибо Хотинскому, не раз помогал. Картин моих никто не покупал, только в прошлом году удалось продать две.
— А что здесь нового сделали? — спросил Егор.
— Разное… Большей частью та же Россия, по памяти… Есть и Париж. Однако манера моя не по вкусу здесь, так же как и в России. Нынче любят либо пышность, либо слезливую чувствительность…
— Зачем же так долго зажились на чужбине, Иван Алексеевич? — задал вопрос Егор.
— Что мне делать на родине? Здесь я хотя бы стипендию получаю от цесаревича, там мне ее не дадут. Без покровителя в России вовсе пропадешь. У меня только и есть Баженов, но, увы, в зодчестве я неискусен… Да и вольнее здесь как-то!