Примерно то же самое исходило от тощего парня в резиновых сапогах. Не совсем, конечно, потому что назвать его неотразимым при всем желании было нельзя, но, как и Лауре, ему тоже доводилось ловить на себе чужие взгляды.

Она не могла бы отрицать, что ей – пусть всего на несколько секунд – стало любопытно, как этот парень в зеленых резиновых сапогах будет целоваться. А потом она о нем забыла.

Вечеринка уже подходила к концу, когда Лаура вдруг оказалась рядом с ним у стола, где сначала были разложены на деревянных досках сыры, стояли корзинки с багетами и блюдечки с арахисом и изюмом, а в этот поздний час на картонной тарелочке оставались, не считая нескольких расплющенных и расплывшихся кусочков бри или камамбера, одни только скорлупки от арахиса и хлебные крошки.

Парень смотрел прямо на нее. Нет, не смотрел – он будто снимал ее на пленку. Хоть и не с головы до пят, а от точки где-то у нее на лбу, над бровями, до самой шеи. Она увидела его голубые глаза, оказавшиеся почти прозрачными.

На его тощем, туго обтянутом кожей лице, на котором отчетливо проступали скулы и челюсти, росли такие же белесые волоски, какие она уже видела вокруг его пупка. Мягкие волоски, не щетина. Он еще ни разу не брился, догадалась она.

– Ну, значит, ты Лаура, – сказал он.

Он усмехнулся, оторвал кусочек сыра от картонной тарелки и протянул ей. Она энергично покрутила головой – не столько чтобы дать ему понять, что не хочет сыру, сколько отвечая на самодовольство, с которым он к ней обратился.

«Ну, значит, ты Лаура». Глядя, как он разом засунул себе в рот сыр прямо с корочкой, она вдруг поняла, что значила его фраза, и почувствовала, как запылали щеки.

«Ну, значит, ты Лаура» – это могло значить только то, что Давид и его заранее просветил. О ней. Она будто услышала голос Давида: «Моя подруга… может, что-то для тебя. Или она тебе сразу понравится, или ты решишь, что она ужасная шалава».

В понедельник она встретила Давида на первом уроке, немецкого.

– Ну и как он тебе? – спросил Давид.

– Ты был прав, – ответила она. – Он действительно ужасный мудак.

Об этой первой встрече на вечеринке она и вспоминала теперь, в полдень второго рождественского дня, в домике своих родителей в Терхофстеде, пока ждала его возвращения.

Она подбросила в огонь угля и легла на матрас возле печки. Через какое-то время встала и подошла к окну. Ей казалось, что с тех пор, как он вместе с Ландзаатом ушел в Слейс, прошла уже целая вечность; в доме не было часов, и даже наручные часики она по его настоянию оставила дома. «Мы едем туда, где времени вообще не будет, – сказал он тогда. – Светло – значит светло. Темнеет – значит темнеет».

Должно быть, в какой-то момент она заснула, потому что на улице, если не считать света от фонаря, теперь было совсем темно. Она встала и открыла входную дверь; снег больше не шел, ветра не было, казалось, будто и воздух замерз так, что его можно разломать на мелкие кусочки, а потом раскрошить между пальцами.

Она надела сапоги и пошла на дорогу – по снегу, который доходил ей почти до колен, мимо машины историка, до перекрестка посреди деревни, где стоял фонарь. Здесь, на резком белом свету, заспанным глазам было больно смотреть на снег. Она остановилась. Через несколько домов с левой стороны жил фермер, у которого ее родители иногда покупали картошку и лук; он же присматривал за домом в их отсутствие, один раз он своими руками заменил стекло, вылетевшее во время бури. Ей помнилось, что у него есть телефон, – но кому же звонить? Родителям в Нью-Йорк? Где-то в кармашке дорожной сумки лежала записка с телефонными номерами, которую родители оставили ей в день отъезда. Там был телефон не только их гостиницы, но и ее дяди и тети в Амстердаме, и соседки. Она попыталась прикинуть, который час в Нью-Йорке, но у нее не получилось. «Шесть часов разницы во времени», вспомнила она слова отца, но здесь, посреди этого замершего от мороза пейзажа, при свете уличного фонаря, само понятие времени, казалось, было утрачено.

И что она должна будет им сказать? Не пугайтесь, ничего страшного, но… Она смутно припоминала гостиную в доме того фермера, куда входила, может быть, раза три. Тяжелая темная мебель, вспоминала она, стол с цветастой скатертью из пластика. Сам фермер был таким рослым и широкоплечим, что едва помещался в гостиной, а в каждом дверном проеме ему приходилось наклоняться. Лицо у него было красное – от работы на воздухе, думала она.

Она представила себе, как стала бы звонить от него отцу или матери в Нью-Йорк, – он смог бы услышать разговор только с ее стороны (Я не знаю точно, как давно… Точно несколько часов… Здесь уже темно) и сделать собственные выводы. Он снял бы с вешалки пальто, надел картуз и отправился искать для нее помощи – или позвонил бы в полицию. Она повернулась и пошла обратно к дому.

Перейти на страницу:

Все книги серии Азбука-бестселлер

Похожие книги