– Папенька! – невысокая, худенькая девчушка бросается на грудь угрюмому бородачу. – Ой! Бородищу-то отпустил! Страхи господни! – потом плачет, уткнувшись в плечо. – А мама… и Кешка… в запрошлом годе…
Есаул супится и заскорузлой ладонью без двух пальцев гладит дочь по длинным волосам:
– Ничего, золотце. Умоются краснопузые кровищею.
Откуда-то снизу пахнуло махоркой, перегаром, кто-то затянул горькую казачью песню, а юркий паренёк, видимо из бывших юнкеров, устанавливает пулемёт на втором этаже. Лязгает затвор… ЛЯЗГ.
– Что это?! – изморозь укутала кожу. Сашка отскочил от брякнувшего под ногами предмета.
– Всё, что осталось от пулемёта, – Иринка склонила подсвечник, их взору предстала ржавая кучка металла с вызывающе глядящим в окно дулом. – «Максим». Из него дочь Зазвизина уложила двадцать четыре красноармейца.
– Как это было? – Шурик вдруг оробел, боялся слушать, но девушка, взяв его за руку, спокойно двинулась, заглядывая в обрушенные спальни.
– В ту же ночь банда разгромила сельсовет и установила в посёлке свою власть, прибрав к рукам прииски. Потом двинулась дальше. Майзас, Тетензи, Абагур окрасились кровью большевиков. В Атаманово встретились с бандой Соловьёва и решили объединить силы.
– Соловьёва? – напрягся Шурик. Эта фамилия была знакома, гдето он её слышал совсем недавно… Ах да – золото! Как можно было забыть?
– Но разросшейся банде противостояла уже обстрелянная Красная Армия. Два батальона вышли из Кузнецка, один из Новониколаевска, – Ирина толкнула тёмную от времени дверь в последнюю комнату – маленькую, должно быть, когда-то уютную спаленку с огромным окном, за которым махала ветками ель и сросшаяся с ней рябина.
Как только свеча осветила комнату, она показалась Сашке более сохранившейся из всех: пружинная кровать у стены, стекло в раме, светло-лиловые обои с незабудками в целости и сохранности.
– Это комната дочери атамана – девочку, кстати, звали, как и меня, если ещё не забыл моё имя, – Ирина подошла к окну, пока Шурик действительно лихорадочно вспоминал как её зовут, – а под этим окном её расстреляли большевики.
– Это что? – вновь удивился Шурик.
– За бандитизм, конечно. В походах отца она принимала активное участие и отличалась жестокостью и беспощадностью. Такая же была и в попойках. Танцевала, играла на гитаре, а по части самогона могла равняться на мужчин.
И вновь мозг Шурика воссоздал давно канувшие в небытие звуки и образы:
– Пляши, Ирча! Кружись! Едрит твою по фене! Эхма! – топот, пьяные выкрики, удалецкие взмахи саблями, и посреди кутерьмы, лихо заломив казачью шапку, кружит вприсядку подросток. Но даже подшитый мехом и расстёгнутый от угара тулупчик и гимнастёрка под ним не могут скрыть выпирающие яблочки грудей.
– Пей, Ирча! Ну-ка! Ай, дивчина!
По-гусарски одним духом «дивчина» выливает в себя кружку браги и, занюхав рукавом, впивается в губы проходящего мимо юнкерочка.
– Ох, пропал Юрка. Закрутит его, бестия!
– И меня! Меня, – подскакивает щуплый старичок.
– Рожу кривя, – бросает Ира и, отвесив обалдевшему юнкеру пощёчину, вновь пускается в пляс под хриплую гармошку.
– Да, Степан Кузьмич, не вышел ты рылом для молодки, – подзуживает чернобородый верзила, в усах и бороде лоснятся кусочки курицы.
– Твоё что ль лучше? – не унывает старичок.
– Да я её, голубушку, помял ужо. Ох задириста, едрит твою по фене, – небрежно бросает бородач.
И как могло случиться, что в это время гармонь стихает, и бурчание чернобородого становится слышно всем? Во главе стола беспалая рука внезапно сжалась на глиняной кружке. Вспыхнув, Ирина выхватывает сабельку и вскакивает на стол, не обращая внимания на бьющуюся посуду.
– Помял, гришь?! А ну, помни! – нацеленный сапожок впивается бородатому в харю, сабля просвистела над головой. – Выходи, трус! Потолкуем по-казачьи!
Разъяренный бородач с кровоподтеком на губе вытаскивает саблю и тоже вспрыгивает на стол. Рука атамана пульсирует на талии кружки, зубы сжаты, в глазах мутный огонь. Мужской гогот и бьющиеся чашки не могут заглушить позвякивание сабель.
– Давай, Ирша! Ули-лю! – вопит старичок.
– Ну-кась, Егор, не осрамись перед бабой! – орут другие.
Дзиньк! Лязг! Дзиньк! И вот бородач, издав быкоподобный рёв и уронив саблю, сжимая исполосованное брюхо, валится на пол.
– Переусердствовала, – бормочет атаман, расслабив пальцы на кружке.
Грохот тела подобен взрыву бомбы. Гулянка стихает.
– Никак прирезала? – набожно крестится Степан Кузьмич. – Ё-моё! Убивство!
– Ну! Кто ещё меня распробовал! – подросток с горящими глазами, опьянёнными брагой и схваткой, взмахивает саблей, разбрызгивая кровь с лезвия.
Молчание. Хотя ответить кое-кто мог…
И чудятся Шурику торопливые шаги на лестнице, хлопок двери, чмоканье, сопение на кровати…