Прочитав письмо, я прежде всего сделал выговор жене за то, что она читает чужие письма.
— Слушай, Ицик, перестань болтать! — ответила Фрейдл, трагически хмуря брови. — Надо спасать мальчика!
— Фрейдл, — сказал я, — чего ты от меня хочешь?
— Чего я хочу? — зловеще переспросила она. — Я хочу, чтобы ты нашел мальчику невесту. Скажи, когда Тамарочка достигла свадебного возраста, я просила тебя о чем-нибудь? Просила? Нет! Я все сделала сама, вот этими вот руками! Но сын — это другое. Сын — это не дочь. Дочь слушает мать, а сын — отца. Поговори с ним, Ицик! Убеди его не портить себе жизнь! Эта Настя с ее фиолетовой болоньей погубит нашего мальчика!
Что тут поделаешь? Приказ получен, надо выполнять. Я отправился на берег реки, нашел там Сему и вручил ему письмо. Дело, между прочим, происходило летом, в субботний июльский вечер. Народу на пляже полно — яблоку негде упасть. Одни загорают, другие дремлют, третьи глазеют по сторонам — на берега, на реку, на волны, бегущие от прошедшей мимо моторной лодки. Невдалеке, уставившись на воду, сидят рыбаки, и у каждого по три-четыре удочки. Кто-то играет в карты, кто-то в шахматы; здесь же — болельщики и советчики, шумно обсуждающие каждый ход. Кто-то, встав в круг, играет в волейбол, кто-то лупит ракетками по воланчику бадминтона. Все движется, все дышит, все живет…
Стоял я, смотрел на это веселое столпотворение и думал: Всемилостивейший Господь! Сколько здесь красивых еврейских девушек! А сколько их еще в нашем городе! Неужели не найдется среди них одной, которая согласилась бы связать судьбу с моим Семой? Неужели он достанется какой-то неведомой Насте в фиолетовом плаще-болонье? Вполне возможно, она хорошая девушка, но мне пока еще дороги и будущее народа Израиля, и еврейская судьба…
Пока я размышляю, Сема дочитывает письмо и прячет его в карман. На сияющем лице моего сына играет глупейшая улыбка.
— От кого письмо, Сема?
Он легкомысленно машет рукой:
— Да так… с работы.
Я раздеваюсь, вхожу в воду, плыву, ложусь на спину, смотрю на облака. Сема возвращается в круг волейболистов.
Наверно, теперь вам понятно мое состояние. Я и рад был бы заняться делами нашей «двадцатки», но мне не давали покоя мысли о младшем сыне и о далекой Насте, которая представлялась мне не иначе как сатанинским соблазном. И тут я вспомнил о тощем Кляйнберге, уже знакомом вам члене нашей «двадцатки» — вернее, даже не о нем самом, а о его дочери, которая несколько лет назад окончила мединститут. До революции Кляйнберг был школьным учителем иврита и большим любителем литературы, собирателем книг Бялика, Фришмана и других писателей. Затем еще несколько лет он пытался работать по специальности, бедствовал, голодал, а когда стало совсем невмоготу, сменил профессию. До выхода на пенсию он занимался распространением театральных билетов.
Дочь Кляйнберга Маруся, красивая девушка лет двадцати пяти, работала врачом в городской больнице. Не познакомить ли с ней моего Сему? — думал я, лежа на спине в ласковой речной воде. Вдруг из этого выйдет что-нибудь путное?
Сказано — сделано. Вечером я отправился в синагогу. Голос хазана Абрама Марковича был, как всегда, приятен нашему сердцу. Ничто так не помогает выбросить из головы повседневные тяготы, как хорошая общая молитва.
Помолившись, мы обсудили проблемы общины. Сара Якобсон в очередной раз готова была выступить нашей спасительницей: она нашла пожилую женщину, которая согласилась стать членом «двадцатки». Но, увы, это не решало проблемы миньяна: для правильной кошерной молитвы нам по-прежнему требовался десятый мужчина. Наученные горьким опытом, мы должны были подумать и о будущем. Люди здесь все, мягко говоря, немолодые: кто поручится, что уже завтра одного из нас не настигнет новая беда? Снова добавим в мужской миньян женщину? Ну уж нет, всему есть предел! Все согласились, что нужно продолжать поиски и найти для «двадцатки» десятого мужчину.
Так заявил наш главный ревнитель кошерной чистоты Абрам Маркович, и даже его обычный оппонент Кляйнберг на сей раз промолчал. Что поделаешь, проблема действительно выглядела серьезной. Пройдет еще несколько лет, и все мы один за другим отправимся вслед за архитектором Абрамовичем в небесный миньян. Но что тогда станет с миньяном земным, с нашей дорогой синагогой, в которую уже вложено столько сил и надежд?
Я вышел из синагоги вместе с Кляйнбергом. Летний вечер встретил нас неожиданной приятной прохладой. На чистом небе сияли звезды, соперничая яркостью с уличными фонарями. Вокруг, чуждая нашим заботам, кипела городская субботняя суета.
— Зиновий Эммануилович, — сказал я, — если вы не против, я хотел бы познакомить своего сына Сему с вашей Марусей. Не хотите ли зайти к нам в гости… ну, скажем, завтра?